Так пахнет…
Иегуда с ужасом осознал, что слюна наполняет его высохший рот и он думает о…
Господи! Дай мне силы! Не оставь меня, как оставил его когда-то! Не избавления прошу у тебя! Дай уйти достойно, оставшись человеком…
Ужас от того, что подобные мысли пришли в голову, придал ему сил, старик поднялся, наступив на лежащее рядом окровавленное тряпье, и тут же отпрянул… В остатках одежды уже успели отложить яйца вездесущие ершалаимские мухи, и под ногой закопошились личинки.
Иегуда шарахнулся и затряс головой, отгоняя страшные картины, появившиеся перед глазами – воспаленный усталостью мозг рождал их одну за другой.
Да, в Ершалаиме ели людей. Плоть слаба. Голод ужасен. Он отнимает разум, он лишает человека всего, что делает его человеком. Рассказывали о матери, которая сварила и съела своего маленького сына, а когда, заслышав запах свежеприготовленного бульона, зелоты вошли к ней в дом, безумная мать предложила им половину оставшегося мяса.
Они были голодны. О, как они были голодны! Но бежали, отталкивая друг друга, чтобы не видеть того, что лежало в котле, подвешенном над очагом. Чтобы не слышать хриплого хохота матери. Потом они вернулись, чтобы убить преступницу, но было поздно. Она уже умерла в петле. Тело не стали снимать, никто не решился приблизиться – просто заколотили двери дома.
Иегуда двинулся дальше, туда, где стены домов снова расходились, освобождая пространство для путников и солнечных лучей. На самой границе света и тени лежал мертвый солдат. Он умер недавно, истек кровью от ранения в живот: из-под лежащего ничком тела на камни мостовой еще текло. На солнце кровь уже загустела, а в тени поблескивала жирно и масляно. Мухи начали свой танец над трупом, казалось, что их было несколько сотен. Во всяком случае, от их басовитого гудения по спине Иегуды пробежал холодок.
Ему стало неуютно. Не от вида мертвеца, а оттого, что он вдруг понял с необыкновенной остротой, что хочет выжить, несмотря ни на что!
О, сколько мертвых он повидал за свою жизнь!
Чужих ему людей, врагов…
И сколько умерших друзей предал земле, прочитав над ними каддиш.[52] Опустил в безвестные могилы без пелен и гроба. И некому было соблюдать по ним шиву,[53] и некому было прийти с мицвой.[54]
Большинство людей, которых он знал в жизни, давно мертвы. Женщины, которых он любил, враги, которых ненавидел… Все они – тени. Всего лишь тени в памяти старика. Кто помнит их, кроме него, зажившегося в этом мире? Их всех давно нет, а он, умерший для мира сорок лет назад – все еще есть. И с его уходом порвется последняя нить, связывающая мертвых с днем сегодняшним. О них забудут. Забудут навсегда. Страшна плата за долголетие, и имя ей – одиночество!
«Но почему же так не хочется умирать? – думал он, считая про себя шаги. – Я мог тысячи раз погибнуть за эти дни. Мог быть раздавлен камнем, вылетевшим из катапульты. Мог быть пробит римской стрелой. Мог рухнуть вниз со стены и разбиться вдребезги или тихо умереть от голода в одном из переулков. Но я до сих пор жив».
Проще всего было остаться в Храме, вместе с людьми бен Шимона,[55] стоявшими в обороне насмерть, и осквернить своей кровью священные камни – в том, что это случилось бы уже сегодня, Иегуда не сомневался ни секунды.
Всего лишь остаться, смириться, закрыть глаза и ждать. И если Иешуа говорил правду (а по выражению его лица никогда нельзя было определить, говорит он серьезно или шутит), то их встреча состоялась бы незамедлительно.
Ах, с каким бы удовольствием Иегуда побеседовал бы с другом, рассказал ему о своих сорокалетних скитаниях, о том, как тяжко всю жизнь скрываться под чужими именами, даже зная наверняка, что все, что ты сделал – сделано во благо. Рассказал бы о судьбе двенадцати учеников (правда, Иегуда и сам знал о них только понаслышке, он не мог попадаться на глаза тем, кто знал его в прежней жизни – и не попадался, разошедшихся с рассказами об Учителе по Иудее и остальному известному миру).
Рассказал бы, что истории о Иешуа, которые он слышал от вовсе посторонних Га-Ноцри людей, наполнены такими сказочными подробностями, такими чудесными обстоятельствами, что, не будь он сам непосредственным их участником, удивлению его не было бы предела!
Поведал бы о его матери Мириам, умершей спустя три года после смерти сына, о том, что к ее могиле теперь ходят за исцелением те, кто тайно верует, что ее сын и был долгожданным еврейским машиахом.
Сообщил бы о судьбе четырех братьев Иешуа, о двух его сводных сестрах, уверовавших в то, что их брат машиах, после того, как Мириам из Магдалы тысячу раз рассказала им о его воскресении.
И не забыл бы рассказать о судьбе самой Мириам – судьбе печальной, но светлой, потому что до самого конца своей жизни она говорила всем, что Иешуа жив, и ни на секунду нельзя сомневаться в этом, только верить, что он вернется – и умерла с улыбкой на устах.
И еще о мальчишке с такими же, как у Иешуа, темными и живыми глазами, которого Мириам исторгла из чрева канун светлого праздника Хаг Урим[56] в тот самый страшный субботний год.[57] О том, как вырос этот мальчик, названный Иосифом, кем стал за прошедшие сорок лет…
Много чего можно было рассказать старому другу, но для этого надо было умереть.
Иегуда был достаточно стар, чтобы понимать близость смерти, но недостаточно стар, чтобы призывать ее прийти скорее. В его годы он мог умереть ежесекундно – просто оттого, что жизнь закончится, истечет из него тонкой струйкой вместе с прерывистым, лающим дыханием или выплеснется вместе с дурной кровью из истончившихся жил.
Еще утром он метал камни со стены на головы атакующих римлян, орудовал мечом и копьем, преодолевая боль в распухших суставах. Он мог умереть сегодня, просто шагнув в пределы Храма, вместе с теми, кто влился в ряды его защитников после уличных схваток, но не сделал этого.
Потому что не захотел.
Жажда жизни заставила его в очередной раз отступить, отсрочив кончину еще на несколько недель.
Или месяцев.
Или лет.
В этом не было никакого смысла – все дела, по его разумению, были сделаны, а для самого главного дела – свидания, к которому он стремился – жить было вовсе необязательно. Но какое-то непонятное чувство каждый раз направляло его на дорогу, в конце которой не было тьмы. Поступки Иегуды не были проявлением трусости или расчета. Просто смерть обходила его стороной, а он не мешал ей делать это.
Взобравшись по узкой улице на высоту, откуда махина Храма была видна почти целиком, Иегуда обернулся. Святыня всех евреев мира, последняя цитадель восставших, была, как утренним туманом, затянута дымком занимающегося пожара. Старик присмотрелся, щуря глаза, которые тут же начали обильно слезиться от слепящего солнечного сияния…