Папа Бонифаций VIII-й этого, конечно, никак не ожидал. Он самонадеянно и самозабвенно, как до него это делали все Папы подряд, строчил свои буллы и последней из них — «Super Petri solio» — «На престоле Петра», уже собирался лишить власти самого короля Филиппа, отлучив его от церкви и освободив его подданных от клятвы вассальной верности. Видимо пребывая своим блаженным умом в воспоминаниях о временах Каноссы, он возомнил себе, что его духовная власть и сейчас, спустя двести с лишним лет, может главенствовать над властью королей! Как же сильно он ошибался…
Вспомнив, каким нелепым, в окружении его воинов, выглядел побледневший понтифик, как жалко звучал его срывающийся от страха голос, беспрестанно повторяющий одну и ту же фразу: «Вот вам моя выя, и вот вам моя голова», Гийом де Ногаре холодно усмехнулся: «Я никогда не забуду, как ты, выслушав переданный мной приказ короля, выкрикнул мне в лицо, что ты с готовностью пойдёшь на любой суд и примешь любой приговор, поскольку к нему его приведу я — бывший еретик-катар, сын отца и матери, которых его инквизиторы заживо сожгли на кострах!.. Жалкий, презренный церковник! Моя пощёчина в латной перчатке навсегда умерила твою неуемную жажду власти! Да что там твою — теперь все Папы до скончания веков будут знать своё место, и больше никогда не смогут натравить королей и их карательные войска на невинных «добрых людей»!
Тяжелые, полные горя и незаживающей обиды воспоминания сильно разбередили душу, и главный королевский советник, не сдержав себя, ударил тяжёлым кулаком о столешницу: «Но и этого, клянусь справедливым и добрым Господом-Богом, мне мало! Я хорошо помню о сотнях и тысячах костров, пылавших по приказам Пап в Арагоне, Лангедоке и Италии! Я никогда не забуду крики сжигаемых и запах горящей человеческой плоти, равно как и скрип колёс странствующего трибунала «Святой» Инквизиции и тяжёлый топот конницы «Воинства Христова»! Всё это навсегда осталось в моей памяти. Всё это до конца моих дней будет тревожить кровоточащие раны моей души. И поэтому я не успокоюсь до тех пор, пока храмовники — эти верные папские псы — не ответят за все свои злодеяния и не взойдут на костры… — такие же страшные костры, как те, на которых сгорали обвинённые в ереси «добрые люди».
«Расправимся с зарвавшимися от вседозволенности храмовниками — вырвем последние острые зубы из папской пасти, а беззубая тварь, какая-бы хитрая и коварная она ни была — может только злобно шипеть, но никак не кусаться!.. — главный королевский советник поправил пошатнувшийся и немного сместившийся от удара по столу массивный бронзовый подсвечник. — Всё, что мне для этого было нужно — это достойный повод, и теперь мне кажется, что этот, такой долгожданный повод я, наконец, нашёл!..»
Гийом де Ногаре задумчиво постучал свернутым в трубочку свитком по столу, затем развернул его и уже второй раз за сегодняшнее утро начал перечитывать написанное похожим на мелкий прерывистый бисер почерком письмо:
«Мессир! С сегодняшнего дня по приказу шателена караулы в замке полностью поменялись. Все полсотни моих туркаполов, которые охраняли стены и ворота, временно переводятся в один из домов ордена где-то на земле аббатства Сен-Дёни. Нас сменяет сильный отряд из братьев-рыцарей и сержантов-конвентов. Он уже прибыл в замок накануне и сейчас размещается в наших казармах. Я осторожно задал вопрос Сенешалю, в чём причина таких перемен, и он мне ответил, что завтра, 16 марта, в Тампль прибудет сам Великий магистр Жак де Моле, а также Великий визитатор и Маршал ордена. С ними в замок будут привезены орденский архив и реликвии, вывезенные из Святой земли. Большего я спросить не посмел, чтоб не вызвать ненужных подозрений. Мы покидаем Тампль сегодня пополу́дни. Завтра, примерно в это же время, ожидается и прибытие Великого магистра.
Я помню о том, что „Господу следует подчиняться больше, нежели людям“.
Писано 15 марта 1306 года от Рождества Христова, с глубоким почтением к вам, добрым христианином А. де Т.»
Гийом де Ногаре ещё раз внимательно взглянул на указанную в письме дату — она была сегодняшней — «16 марта». Что-то в ней его волновало, вот только что?.. Главный королевский советник никак не мог ответить на этот, никак не выходящий из его головы вопрос: «А!.. да что там — просто я так долго ждал такого случая, и вот он настал!..»
В том, что всё произойдёт именно сегодня, сомневаться не приходилось — верный ему туркопольер отряда орденских туркаполов Анри де Труа всё написал верно. Наблюдающие за Тамплем соглядатаи донесли, что в замке сменились караульные: вместо одетых в цветные жиппоны туркаполов, на стенах появились сержанты-конвенты в своих строгих, черных с красными крестами коттах. Они же встали у подъёмного моста и в воротах замка. Примерно в это же время отряд Анри де Труа строем, с несколькими походными повозками вышел из Тампля и направился на север, к Сен-Дени.
«Значит, час уже близок. Если король решится, то всё может произойти и сегодня. Как бы там ни было — на всё его воля: не сегодня, так позже, но с храмовниками будет покончено! — губы де Ногаре зашептали запретную молитву и повторили её, как и положено перед принятием любого важного решения, «дуплетом» — то есть дважды: «Святой Отче, справедливый Бог Добра! Ты, который никогда не ошибаешься, не лжешь и не сомневаешься, и не боишься смерти в мире бога чужого, дай нам познать то, что Ты знаешь и полюбить то, что Ты любишь, ибо мы не от мира сего, и мир сей не наш…»
Читая молитву, де Ногаре поднял голову, и его взгляд упёрся в висевшее на противоположной стене его кабинета большое деревянное распятие. Искусно вырезанный из тёмного твёрдого дуба Христос, с измождённым, увитым терновым венком лицом, взирал на него с более светлого букового креста и, казалось — внимательно следил за ним своими полными нечеловеческой печали глазами.
«Зачем же ты смотришь на меня таким осуждающим взглядом?.. а впрочем — слово „ты“ здесь неуместно, ведь это всего лишь обработанное ножом и стамеской мёртвое дерево. Истинному богу не нужен идол, даже распятый на кресте…» — де Ногаре перевёл взгляд на окно, за которым уже во всю свою мощь вступало в свои права утро, и попытался выбросить страждущий лик из своей головы. Однако глупое ощущение того, что со стороны стены за ним наблюдают, никуда не исчезло.
До недавнего времени, этот взгляд де Ногаре чувствовал всегда и везде: он буравил его затылок, смотрел за ним сверху, когда он, склонив голову, писал или читал за столом, искоса наблюдал за ним, когда он стоял у окна или грелся у камина. От него нельзя было укрыться, даже выйдя из кабинета или вообще — спустившись во двор, чтобы прогуляться между величественными колоннами клуатра.
Раньше де Ногаре если и не боялся, то остерегался этого взгляда и почти никогда, за исключением тех случаев, когда того требовали обстоятельства, не смотрел на источающий его символ — тот самый символ, который растоптал в грязь его веру и предал тысячи достойнейших людей безжалостному огню. Теперь он этого символа не опасался вовсе, поскольку за долгие годы своего восхождения к вершинам власти научился быть очень осторожным и лицемерным с теми людьми, для которых этот символ означал смысл всей их жизни, за который они легко и с чистым сердцем убивали и сами были готовы идти на смерть…
С тех пор как Гийом официально отрёкся от «проклятой окситанской ереси» и «искренне» принял Христа, как Божьего Сына, прошло очень много времени. С этим временем ушла его молодость и присущая ей горячность, но зато с ними же вместе ушёл и страх перед теми, кто с именем Христа на устах, но с мечом и огнём в руках проповедовали и насаждали «божье смирение и благодать» в его родной Окситании.
Он терпеливо ждал своего часа, всё подмечал, много думал и однажды осознал, что уже достаточно силён и мудр для того, чтобы нанести свой решающий удар. Это осознание появилось у него как-то сразу. Оно пришло тогда, когда он понял, что презираемые и ненавидимые им церковники — от высших иерархов, до безумных в своём убийственном рвении крестоносцев — взять, к примеру, всё тех же алчных до богатств тамплиеров — были такими же падкими на деньги и власть, как в своём большинстве — и все остальные католики. С ними, как оказалось, можно было вполне успешно бороться, лишь надев на своё лицо маску смиренной католической покорности, которую, кстати, однажды надев, он до сих пор никогда и не перед кем не снимал.