Она встряхивает волосами. Молча поглаживает мой подбородок нежным пальцами, а затем обнимает. В ее объятиях всегда спокойно. Как в океане.
— Иди, отдыхай. Я сама уберу.
Послушно поднимаюсь на ноги и плетусь в свою комнату. У меня не только дефект речи.
Возможно, вся моя жизнь — разбитое зеркало. Раз, два, три — считаю ступеньки. Веду пальцами по стене и бреду к себе в спальню, думая о том, как мама сейчас убирается и обо мне плачет.
Она ведь должна плакать, пусть я никогда этого не видела.
Люди должны лить слезы, иначе можно решить, что им все равно.
В комнате темно. Шторы задернуты. Достаю наушники, включаю музыку и щелкаю динамиком до тех пор, пока уши не начинают взвывать от боли. Отлично. Устало валюсь на кровать и скручиваюсь, будто животное, прижав к груди колени.
— Как злобен в бурю океан. — Шепчу я одними губами, не издавая ни звука, — но рыбы в глубине живут в недвижных водах, как во сне.
Я почти уверена, чинить людей — бессмысленно. Они перестают чувствовать боль, но при этом я не исправляю того, что им удалось разрушить. Знаете, когда людям больнее всего? Не в последнюю секунду. После. Люди ломаются не в процессе, а как результат. Не в тот момент, когда наступает самое сложное, не в тот момент, когда груз ответственности горит на плечах и пылает, как свежее мясо на вертеле. Люди ломаются, когда все кончено. Когда бой проигран, близкий потерян, рана кровоточит. Люди ломаются слишком поздно. Не вовремя. Не тогда, когда надо что-то сказать, а когда уже говорить нечего. Когда поезд уехал, а момент упущен. Ты потерял нечто важное, и лишь теперь ты понимаешь, как это «нечто» много для тебя значило. И потом я прикладываю ладонь, забираю корчующиеся в груди вопли совести или пики боли, и человек открывает глаза, и он продолжает жить. Но жить в руинах из собственной глупости. В пустыне собственного одиночества. Я помогаю им начать все заново. Но понимаете, что самое смешное — люди ведь идиоты, и они вновь и вновь повторяют свои ошибки. И они не отстраивают новые стены, а продолжают лихо топтаться в мусоре из своих надежд и стремлений, добавляя в эту гору новые свершения, у которых нет будущего.
А я их лечу.
Опять.
Бессмыслица. Определенно, невероятно глупая способность: забирать боль у тех, кто за эту боль держится; кто стремится к новой боли.
Поднимаюсь на ноги, заправляю кровать и подхожу к зеркалу. Я расчесываю волосы медленно и сосредоточенно, считая это одним из тех занятий, что отвлекают от того, что творится за окном. Я прокатываюсь щеткой, локоны хрустят, вытягиваются, и я внезапно становлюсь похожей на обычного человека. Правда, это иллюзия, конечно.
Я далеко не обычный человек. И проблемы у меня не человеческие.
Знаете, иногда я думаю, что не любить свои способности — грех. Многие ведьмы — да пусть это полное безумие — держатся за религию, за церковь, наивно предполагая, что Бог взглянет на них сверху вниз и погладит по головке, да шепнет: я с тобой.
Уголки моих губ дрогают, и я тихо усмехаюсь.
Да-да, он со мной каждый раз, когда я захлебываюсь в ванной комнате. Он со мной. Он наблюдает. И, наверняка, ему очень смешно.
Я всегда скептически относилась к религии. Нет-нет, людям нужно во что-то верить, уж я-то знаю. Но я не понимаю механизм «прощения», «искупления». В чем смысл? Разве стоит прощать всех? Убийц? Насильников? Умалишенных психопатов, которые глядят на свою жертву бешеными, зверскими глазами и получают удовольствие от ее мук? Почему я должна придерживаться религии, в которой каждый ублюдок и псих найдет свою тропу, в которой даже «ад» — метафора искупления? Девять кругов, одиннадцать тысяч ступеней, семь грехов, и каждый — прощается, пусть в Святой Книге говорится о не прощении. Даже мои способности — в излечении. Какого, спрашивается, черта?
Чем эти люди заслужили такое к себе отношение?
Знаю: это не милосердие. Это равнодушие. Каждый должен получать по заслугам, и каждый должен знать, что, соверши он преступление, никакой Господь по головке его не погладит. И тогда я поверю в такого Хозяина. Тогда я стану верующей и начну молиться перед сном, ходить в церковь. Да, тогда я буду знать, что виновные получат по заслугам, и никто их не простит лишь потому, что они извинились. И тогда я решу, что мой дар лишь тех исцеляет, кто этого заслуживает. А не всех подряд. Не каждого, кто сделал так много, но расплатился так просто.
Я спускаюсь вниз. Мамы уже нет. Она всегда уходит рано, и я вдруг думаю, что она специально убегает, чтобы я не ощущала ее чувства. По утрам ведь жизнь всегда кажется невыносимой. Ночью ты готов свернуть горы, а с рассветом хочешь слиться с пылью.
Послезавтра Йоль — день зимнего солнцестояния. Мне опять придется запереть себя в ванной комнате, а моей матери вновь придется не вставать с постели. Но мы привыкли.
Наверно.
Мне хочется прогуляться, хотя я прекрасно понимаю, во что это может вылиться. Но сидеть дома — невыносимо. Когда-то я уже пыталась запереть себя, замуровать в коттедже, как в тюрьме, лишь бы не встречаться с людьми и не испытывать их чувства. Но потом до меня дошло, что из дома выходить нужно, иначе я окончательно сойду с ума. Собственно, у меня и так нет друзей, нет хороших знакомых. Закрывшись в своей комнате, я бы просто срослась с деревянным полом и превратилась бы в чучело, набитое собственным ужасом.
Я натягиваю куртку и выхожу из дома, впялив взгляд вниз. Я привыкла смотреть на носки кроссовок и сосчитывать шаги, это отвлекает от реальности, происходящей вокруг.
Сразу сворачиваю с главной дороги. Бреду вдоль тихого леса, вдыхаю глубоко запах хвои и думаю: сегодня слишком тепло, даже душно, словно погода пытается стянуть ваше горло в тисках и повалить на спину. Ветер завывает где-то высоко в небе, над верхушками деревьев, а я плетусь по иссушенной тропинке и считаю: шестьдесят два, шестьдесят три. Шестьдесят четыре — слышен рокот волн, сражающихся с нависнувшими над пропастью острыми скалами.
Шестьдесят пять — слышен запах моря, который смешивается с запахом сухой земли, хвойных стволов, иступлено наблюдающих за паразитами, пожирающими их древесную кору. Шестьдесят шесть — слышно мое спокойное сердцебиение. Я одна, в лесу как всегда никого нет, никто не посмеет приблизиться ко мне, нарушить спокойствие. Эта дорога — мое спасение, изолированный путь от неприятностей, бушующих в городе.
Через какое-то время я, наконец, оказываюсь перед невообразимой пропастью, резко сливающейся с синим горизонтом. Мой папа любит сюда приходить. Он и показал мне это место. Он сказал, что я могу находиться здесь столько, сколько пожелаю. Могу следить за волнами и ждать, когда он вернется; могу первой увидеть его лодку.