— Вы не закончили обряд, — словно зачитав приговор, отрезал человек с умениями взломщика.
— Не важно, — в свою очередь Антон едва заметно пожал плечами, — но на этот раз ты ошибаешься — мы не собирались их убивать. Светлана учила их. Многому, поверь. Она открыла им правду…
Взломщик не ответил, но внезапно отошел от гроба и принялся внимательно изучать расположение расставленных на полу свечей. Кивнул, пожевал губу. Кивнул еще раз.
— Мне все равно. — Он вернулся, встал над Антоном с занесенным колом.
— Ты совершаешь ошибку, охотник. Теперь молодым точно не выжить…
Тот, кого назвали охотником, помедлил, но через мгновение приставил заточенный конец кола к сердцу Антона.
— Мне страшно даже представить, что бы произошло, приди я на пару дней позже. Хотя… дружка вашего убрал не я.
— Не тронь сестру! Пощади, она же не со зла… — Антон изо всех сил боролся с накатывающимся сном. — Отпусти… Она… она полюбила его, клянусь тебе! Не желала она любовь разлучать, ну пойми…
Охотник еще раз внимательно посмотрел на него и вместо ответа резко ударил по колу молотком.
— Ее единственный шанс выжить — это прямо сейчас бежать отсюда как можно дальше, вампир…
Только с тех пор опять Шлюз тихим стал. Померло много народу, это верно, царствие им почти всем небесное.
Светлана сгинула, брат ее тоже с концом, Вадим и Ирина… не знаю я, где сейчас души их, не знаю… Николая не нашли, и слава богу. Просто так не сбегают из одиночных камер, да еще голые — подрал его тогда Максим-то, в драке, вот теперь и Николай тоже… Люди двери трижды запирают, по ночам не ходят, парни до сих пор за друзей и подруг горькую пьют…
А на Шлюзе у нас, аккурат после всей этой чертовщины, церковь строить начали. Неспроста, значит. Знаете где? На аллее, в самом начале. Не видали? Так сходите, проверьте — сейчас недостроенная еще. Ровно после всего этого первый камень и заложили. Всем районом Шлюза деньги вкладывают, всем Шлюзом строят. Вот так вот…
Такая вот история моя. Что попугал слегка — простите, правда — она часто такая, страшная. Может, где напутал чего, может, недосказал — это бывает, но чтоб соврал… Поживешь на улице — еще не такое увидишь.
Ох, спасибо, да ладно, ладно, что вы… Ох, не знаю, как благодарить вас. Спасибо еще раз, мне этого на неделю кормиться хватит. Только я ведь историю эту не ради денег рассказал, хочу, чтобы не умерла она. Грустная, правда, но любовь настоящая редко веселой бывает, я так скажу. Глядишь, и вы ее кому расскажете, так и не умрет. Правильно это, по законам…
Ну да ладно, пойду я, пожалуй, поем чего… Что? Откуда знаю все это? Я же говорю — поживете с мое, посмотрите, послушаете, глядишь, и вам правда откроется. Нужно только оказаться в нужное время в нужном месте. Этому, я вам так скажу, я в свои триста четырнадцать… Что? Говорю, хорошо я этому в свои четырнадцать лет обучился.
А сейчас до свидания. Я улыбнусь и исчезну за тем углом. Теперь люди знают, как было дело, и мне пора. Может, еще свидимся…
Людмила и Александр Белаш
Огонь повсюду
Возрождаться тяжело
Возрождаться тяжело, особенно в первый раз. Вначале не понимаешь, что снова жив; не понимаешь даже, что ты дышишь и слышишь; не понимаешь обращенных к тебе слов. Лишь когда чье-то ласковое прикосновение умерит твою боль, когда по твоему слепому движению и стону поймут, что ты хочешь пить, и дадут тебе воды, когда начнешь осознавать близкие бессмысленные звуки как знаки заботы, которая всегда рядом, — тогда открывается первая лазейка из замкнутого наглухо мира одиночества и страдания в огромный, яркий и шумный мир. Здесь тебя поджидает Большая Боль — настоящая, осознанная до дна души, до мгновенной судороги ужаса, до обрыва дыхания, не успевшего стать криком, потому что, как ни сдерживай пробуждающуюся память, однажды ты вспомнишь свою смерть и поймешь, что потерял вместе с прошлой жизнью.
Но это придет не сразу.
Само возрождение запоминается плохо, глухо, как далекий смутный сон. Темнота. Тупые толчки боли расширяющегося, еще бесформенного нового тела. Нестерпимая жажда, утоляемая жадным питьем. Зуд кожи, слишком тонкой, слишком нежной, не поспевающей за ростом тела; хочется разорвать на себе кожу, но нет рук — и тело корчится; но тебя касается дружеская рука с пригоршней мази, потом из тела, как корни и ветви, выдвигаются ноги и руки, на лице распускаются цветы глаз… Жмурясь и морщась от режущего света, ты с опасливым недоумением изучаешь себя, бессознательно соизмеряешь усилия тела с движениями странных отростков перед глазами; ты впервые видишь своих благодетелей — и пугаешься их, а затем быстро к ним привыкаешь, и память кожи подсказывает: да, это они поили и утешали тебя в пору слепоты.
Возрождение течет быстрее первого рождения; ты не учишься всему заново, а вспоминаешь и, сам изумляясь, стремительно осваиваешь речь, мышление, навыки; все ближе твое прошлое — твой ум уже достаточно окреп, чтобы открыть его. Однажды ты сам спрашиваешь у тех, кто тебя выхаживал: — Кто я?
Имена тех, кто вернул мне жизнь, я узнал раньше, чем свое собственное — оно совсем выгорело, дотла. Мне пришлось назваться самому, чтобы не быть безымянным, и жить так, пока я не нашел свое настоящее имя.
Их звали Вереск и Клен. Вереск, как все Верески, мелкий и худощавый, а Клен высокий, стройный, с кроной-короной вьющихся пышных волос; еще Клен носил залихватские усы, будто гусар.
Они не торопили меня узнать свое прошлое. Я совсем освоился у них — сперва нерешительно, а затем уверенно взял на себя хлопоты по хозяйству. К их приходу еда была всегда готова, а в доме царила чистота; меня хвалили, хлопали по плечу и не отговаривали, когда я наводил себе седьмую порцию крепкого кофе (а чашками им служили вместительные жестяные кружки) с таким количеством сахара, что после осы роились над посудной мойкой. Кофе я взбалтывал не из одной любви к его терпкой крепости, а чтобы достойно проводить очередной четырехэтажный сэндвич.
Но спросил я иначе: «Как меня зовут?», а не «Кто я?»
А то все «ты» да «ты», «дружище» или «парень».
Вереск принялся лепить маску из шоколадной фольги. Клен закурил, внимательно глядя на меня, будто не я от него, а он от меня чего-то ждал. Наконец он сказал:
— Ты помнишь пожар?
Пожар?.. До той секунды я не знал этого слова, но сейчас оно начало жить во мне — так возникает и быстро расплывается на скатерти черное пятно пролитого кофе. Жар — это было знакомо: жар — то горячее и опасное, что пляшет в печи, что вспыхивает на спичке. А по-жар… По-топ — это когда все и вся заливает вода, погром — когда ненависть крушит все вокруг себя, побоище — когда ярость бушует среди людей, по-ветрие — когда никому не укрыться от ветра смертной порчи… тогда по-жар — что-то страшное, когда жар — со всех сторон.
Едва цепочка мыслей привела меня к смыслу пожара, как я все вспомнил; наверное, это стало заметно: Клен затушил сигарету, но поздно — вьющийся над столом слоеный дым и тление последних крошек табака так намекнули моим ноздрям о прошлом, что я замер, раздавленный ударом из глубины проснувшейся памяти.
Огонь! Ревущий, сплошной, наступающий с треском, а между клиньев огня — удушливый дым, крик и кашель! Мой кашель, мой крик!..
— Что это? Что это было?! — со всхлипом вырвалось у меня; я прижал кулаки к глазам, будто хотел протереть их от едкого дыма.
Клен резко схватил меня за запястья:
— Вспоминай! Ну! Ты должен вспомнить!..
Оттолкнув его, я вскочил, бросился в ванную, открыл оба крана на полную мощность и подставил лицо под тугую струю, чтобы вода лилась по мне, много воды!..
Кажется, я плакал — лежа в ванне, в мокрой одежде. Вереск, вертя в пальцах готовую маску — мятое лицо с большими пустыми глазницами, уродливым носом и разинутым ртом-воплем, — стоял, подпирая дверной косяк.
— Он ничего не вспомнит. Ему было слишком больно тогда… ведь так, парень?