Прижатые к оказавшимся у них за спиной амбрским кораблям, экипажи которых они не нейтрализовали, прежде чем высадиться на берег, оставшиеся харагк дрогнули: лишившись своих пони, они вынуждены были перейти к рукопашному бою в порту, где амбрские матросы осыпали их с тыла шквалом стрел и горящих фашин. Если бы харагк подожгли корабли, то, возможно, одержали бы победу, но они попытались их захватить (совершенно верно предположив, что без флота им ни за что не овладеть регионом). И все равно защитники едва-едва сумели продержаться на своих позициях ночь. Но на рассвете третьего дня из Морроу прибыл арьергард легкой кавалерии и заставил фортуну улыбнуться защитникам, которые, усталые и сломленные потерями, скоро поддались бы под натиском харагк.
К наступлению ночи одна часть харагк попыталась уплыть назад через Моль на надутых звериных шкурах, другая бежала пешими на север или на юг. Тех, кто отправился вплавь, перебили с кораблей (наполненные воздухом звериные шкуры не были ни маневренными, ни огнеупорными)[94], бежавшие на юг окончили свои дни в рабстве у эрцгерцога Молида[95] (которого, в свою очередь, поработили вторгшиеся брейгелиты); бежавшим на север удалось улизнуть от двинувшейся маршем на юг менитской армии, но они пали под высеченными изо льда копьями и топорами свирепых скаму[96].
Той ночью капан Аквелий выполз на поверхность, пугающе поседевший и слепой[97] — ему глаза никогда не вернут, даже посмертно[98]. Ослабевший от голода и бреда, Аквелий вскоре поправился на руках у супруги, которая помимо всего прочего была известной врачевательницей. Как и Мэнзикерт I, он отказывался обсуждать случившееся с ним. В отличие от Мэнзикерта I, он стал править снова, но за три дня его отсутствия динамика власти претерпела коренные изменения. Его супруга доказала, что вполне способна править одна, и продемонстрировала примечательную твердость перед лицом катастрофы. Также капанство было в долгу перед королем менитов за оказанную им помощь.
И последнее: мало того, что Аквелий был ослеплен, многие из его собственных министров сочли его уход под землю актом поспешности и/или трусости. Никогда больше Аквелий не будет править единолично; с сего момента это его жена, поддерживаемая своим отцом, возьмет в свои руки оборону капанства и переговоры с иностранными державами. Все больше и больше Аквелий станет надзирать за строительством и подавать супруге полезные советы. Маловероятно, что она когда-либо намеревалась узурпировать власть[99], но когда она взошла на трон, народ уже не позволил ей отречься[100].
Но на самом деле проблема коренилась много глубже. Хотя Аквелий пожертвовал зрением ради своих подданных (и действительно, многие строили домыслы, что Аквелий заключил союз с грибожителями и тем самым спас город), народ перестал ему доверять, и Аквелию было уже ни за что не вернуть прежней любви. Что он спустился вниз и выжил там, где пропали многие, для обычного кадета служило достаточным доказательством того, что их капан вступил в сговор с врагом. Ходили слухи, что в полночь он тайком выбирается из дворца, дабы искать совета грибожителей. Говорили, что из его личных покоев прорыт туннель в их подземное логово. И что нелепее всего, кое-кто утверждал, будто Аквелий на самом деле двойник, изготовленный из микофитов и полностью подчиняющийся грибожителям: в конце концов, он же запретил кому-либо нападать на них[101].
Вторая половина правления Аквелия была отмечена все более отчаянными потугами возвратить уважение своих подданных. Для этого он приказывал выводить себя в город и в обличье слепого нищего слушал обычных рабочих и купцов, когда они проходили мимо скорчившегося на углу улицы старика. Также он раздавал огромные суммы бедным, настолько опустошив казну, что Ирена была вынуждена приказать положить конец этому великодушию. Траты Аквелия вкупе с обещаниями, даваемыми, дабы привлечь в Амбру новых поселенцев, привели к продаже титулов и земель, и в последующие годы земельная аристократия станет постоянным источником изменнических амбиций.
Невзирая на свои слабости и недостатки, Аквелий добился частичного искупления, зачав с Иреной четырех детей, хотя от него не ускользнула насмешка судьбы, что орудием его спасения стала капанша. Эти дети (Мэндрел, Тифони, Кайрил и Саманта) стали для Аквелия смыслом жизни и отрадой. В то время как Ирена правила, он их пестовал, а народ в них души не чаял. В любви Аквелия к своим чадам амбрцы увидели тень собственной любви к нему, и многие простили ему связь с грибожителями — обвинение, которое все равно скорее всего было ложным.
Так, во многих отношениях трагичное партнерство капанши и капана определяло и переопределяло Амбру (и изнутри, и для мира за ее стенами) еще тридцать лет[102]. Это будут скорбные, полные горестных воспоминаний годы, ибо еще не одно поколение Амбры будет преследовать наследие Безмолвия: во внезапно притихших голосах детей, женщин, тех мужчин, которые остались. Для жителей, потерявших свои семьи, своих друзей город превратился в гигантский морг, и как бы они ни утешали друг друга, как бы с почти сверхчеловеческим упорством ни углублялись в повседневные дела, лишь бы приглушить боль, они так и не смогли бежать от Безмолвия, ибо жили, как выразился один поэт, в «городе воспоминаний и погребальных камней»[103]. В те страшные годы (при непрекращаюшейся угрозе голода, невзирая на резкое падение населения) было обычным видеть, как мужчины и женщины вдруг разражались посреди улицы слезами.
Труффидианский священник Майкл Нисмен приехал в Амбру с гуманитарной миссией через год после Безмолвия и был шокирован увиденным. В письме на имя главы своей епархии в Никее он писал:
Дома стоят унылые и серые, и окна в них зачастую похожи на печальные пустые глазницы. Единственный звук на улицах — плач горя. Воистину, в городе царит великая пустота, точно его сердце остановилось, а жители стали мрачными и подозрительными. Они лишь неохотно откроют вам дверь, а замков на дверях столько, сколько возможно себе представить. Мало кто спит больше двух или трех часов кряду, и то только если есть кто-то, кто наблюдал бы за ним. Они чураются подвалов и все земляные полы заложили камнями. Не терпят они и того, чтобы хотя бы крохотный участок стены приютил какого-либо вида грибок или лишайник, но соскабливают его немедля и сжигают. Некоторые кварталы создали у себя дозоры, которые в ночные часы ходят от дома к дому с фонарями, проверяя, все ли безопасно внутри. Более всего пугает и сбивает с толку то, что жители этого мрачного города на всю ночь оставляют гореть фонари, и такое их множество расплодилось вокруг, и льют они такой резкий, всепроницающий свет, что невольно кажется, будто тебя окружают языки адского пламени и что осталось только владыке Нижнего мира взойти на свой трон и, взяв скипетр, прошествовать по улицам. Только вчера один бедняга пытался обворовать часовщика и был разорван на части, прежде чем обнаружилось, что он не серошапка… И хуже всего — здесь нет детей: закрыты школы, и ни один звонкий, невинный голосок не доносится с церковных хоров. Город бездетен, бесплоден, — ему остались лишь видения счастливого прошлого, и какой родитель привезет свое дитя в то место, где бродят призраки стольких чад? Одни родители (хотя обычно уцелел лишь один из двух) верят, что их дети вернутся, другие пытались разобрать завалы, закрывшие дыру возле старого алтаря, пока капанша не объявила, что будет карать за это преступление смертью через повешенье. А третьи ждут в обеденный час у дверей, уверенные, что вдали покажется знакомая фигурка. При виде этого у меня надрывается сердце. Сможет ли подобный город когда-либо сбросить налет жестокости, меланхолии, глубоко въевшийся привкус мрачности? Неужели такова осязаемая форма, которую приняло горе серошапок семидесятилетней давности? Боюсь, сейчас я мало что могу здесь сделать: меня захлестнула их печаль, и потому я не в силах найти для них утешения, хотя некоторые беспринципные священники торгуют «ладанками», которые, по их словам, защитят купивших от грибожителей и одновременно отпустят грехи пропавшим.