— Это правда!
— Ну да, конечно. Все равно тебе сейчас придется пересказывать ему все сначала. И смотри не сбейся — Амброзий не любит тех, кто заставляет его попусту тратить время.
— Что, прямо сегодня?
— Конечно. Если ты доживешь до утра, то узнаешь, что Амброзий много времени на сон не тратит. Принц Утер тоже, но он-то проводит ночи не за работой. То есть не за письменным столом, а так он трудится немало… Идем.
Еще за несколько ярдов до кухонной двери до меня донесся аромат горячей еды и шкворчание сковородок.
Кухня была просторной; мне она показалась почти такой же большой, как пиршественная зала у нас дома. Пол был выложен гладкой красной плиткой; в каждом конце кухни было расположено по приподнятому над полом очагу, а вдоль стен шли разделочные столы; под столами стояли кувшины с маслом и вином, а над ними висели полки с блюдами. У одного из очагов мальчишка с сонными глазами разогревал в кастрюльке масло. Он подбросил в топки угля, и на одной из конфорок закипал горшок с супом, а на решетке шипели и брызгались колбасы. Я почуял запах жареной курицы. Несмотря на то что Кадаль явно не поверил моей истории, еду мне подали на тарелке самианской работы, такой тонкой, что, похоже, это была одна из тех, с которых ел сам граф, а вино мне наливали в стеклянный кубок из блестящего красного кувшина с резной печатью и надписью «Запас». Дали даже тонкую белую салфетку.
Поваренок — его, должно быть, разбудили специально затем, чтобы приготовить мне ужин, — явно не заботился о том, кого он обслуживает; накрыв на стол, он наспех выскреб топки, еще более поспешно вычистил сковородки и, взглядом испросив у Кадаля разрешения, зевая, отправился спать дальше. Кадаль прислуживал мне сам; он даже принес из пекарни свежего хлеба — там как раз достали из печи первые хлебы на утро. Суп был вкуснейший, из каких-то моллюсков, — они в Бретани едят такое чуть ли не каждый день. Суп был горячий и ужасно вкусный — я думал, что ничего вкуснее и быть не может, пока не попробовал цыплят, зажаренных в масле до хруста, и жареных колбасок, коричневых, начиненных мясом с пряностями и луком. Я насухо вытер тарелку свежим хлебом. Кадаль протянул мне блюдо с сушеными финиками, сыром и медовыми лепешками, но я покачал головой.
— Нет, спасибо.
— Наелся?
— О да! — Я отодвинул тарелку. — Это был лучший ужин в моей жизни. Спасибо.
— Ну, — сказал Кадаль, — говорят, голод — лучшая приправа. Хотя кормят здесь и впрямь неплохо.
Он принес воду и полотенце. Я вымыл и вытер руки.
— Что ж, пожалуй, теперь я начинаю верить, что ты не все выдумал.
Я поднял на него глаза.
— Что ты имеешь в виду?
— Воспитывали тебя не на кухне, это точно. Ну что, готов? Тогда пошли. Он сказал, чтобы его прервали, даже если он будет занят.
Но Амброзий не был занят, когда мы вошли к нему. Его стол — широкий, мраморный, итальянской работы — действительно был завален свитками, картами и табличками для письма, и граф сидел у стола в своем большом кресле, но сидел он, отвернувшись в сторону, подперев подбородок кулаком и глядя в жаровню, из которой по комнате разливалось приятное тепло и слабый аромат яблоневых дров.
Он не поднял головы, когда Кадаль заговорил с часовым у входа.
Часовой, звеня доспехами, шагнул в сторону и пропустил меня внутрь.
— Мальчик, господин.
С графом Кадаль говорил совсем иначе, чем со мной.
— Спасибо. Можешь идти спать, Кадаль.
— Да, господин.
Кадаль вышел. Кожаная занавесь упала за ним. Тогда Амброзий повернул голову. Несколько минут он молча разглядывал меня. Потом кивнул в сторону табурета.
— Садись.
Я повиновался.
— Я вижу, одежду тебе подыскали. Тебя накормили?
— Да, господин. Спасибо.
— Ты согрелся? Подвинься ближе к огню, если хочешь.
Он выпрямился в кресле и откинулся на спинку, опустив руки на резные подлокотники в виде львиных голов. На столе между нами стояла лампа, и в ее ярком, ровном свете сходство между графом Амброзием и тем человеком из моего видения исчезло окончательно.
Теперь, после стольких лет, мне уже трудно воскресить в памяти, какое впечатление произвел на меня Амброзий тогда, в первый раз. В то время ему было немногим более тридцати, но мне было всего двенадцать, и мне он, разумеется, казался человеком почтенного возраста. Но мне думается, что он и в самом деле должен был выглядеть старше своих лет. В этом не было ничего удивительного, при том какую жизнь он вел. Ведь он взвалил на свои плечи тяжкую ответственность, будучи немногим старше меня. У него были мешки под глазами, на лбу пролегли две вертикальные морщины, говорящие о решительности и, быть может, непреклонности. Губы жесткие, прямые и, как правило, неулыбчивые. Брови у него были черные, как и волосы, и угрожающе нависали над глазами, когда он гневался. От левого уха через скулу шел тонкий белый шрам. Нос у него был римский: большой, с высокой переносицей, но кожа скорее загорелая, чем оливковая, и в глазах его виделось нечто темное, кельтское, а не римское. Суровое лицо, которое, как я узнал позднее, могло затмиться разочарованием, или гневом, или даже усилием, которое требовалось ему, чтобы скрыть эти чувства, — и все же лицо человека, которому можно довериться. Он был не из тех, кого легко полюбить, и уж, конечно, не из тех, кто нравится всем: это был человек, которого можно было либо ненавидеть, либо чтить. Ты мог бороться с ним или идти за ним — но оставаться в стороне было невозможно: каждый, кто сталкивался с ним, уже не мог жить спокойно.
Все это мне еще предстояло узнать. Теперь я почти забыл, что думал о нем тогда: мне запомнились лишь глубокие глаза, смотревшие на меня из-за лампы, да руки, сжимающие львиные головы. Но зато я помню каждое слово, которое он сказал.
Он смерил меня взглядом.
— Мирддин, сын Нинианы, дочери короля Южного Уэльса… посвященный, как мне говорили, во все тайны дворца в Маридунуме?
— Я… разве я это говорил? Я просто сказал им, что жил там и кое-что слышал.
— Мои люди привезли тебя из-за Узкого моря потому, что ты сказал им, что знаешь тайны, которые могут мне пригодиться. Ты хочешь сказать, что солгал?
— Господин, — сказал я в некоторой растерянности, — не знаю, что может тебе пригодиться. Я говорил с ними на доступном им языке и думал, что они собираются убить меня. Я спасал свою жизнь.
— Понятно. Ну вот, сейчас ты здесь и тебе ничто не угрожает. Почему ты сбежал из дома?
— Потому что теперь, когда мой дед умер, мне было небезопасно оставаться там. Моя мать уходит в монастырь, а Камлах, мой дядя, уже пытался однажды убить меня. А его слуги убили моего друга.