основания.
Бур-аргентинская война двенадцатого года напитала Европу угаром романтики и лихого геройства. Поддавшись зову азартного своего сердца, я забросил практику в Армавире и отправился в Намибию. Королевские войска поначалу побеждали, напористо прижимая к океану плохо обученные, но превосходящие их числом десантные отряды «мараниллас», наемников Аргентины, отребья Южной Америки. Английские офицеры стали невероятно популярны у дам Дурбана и Йоханнесбурга; не меньшим вниманием пользовался на приемах и некий русский доктор.
Приемы постепенно сошли на нет по мере того, как настырные мараниллас перешли на полу-партизанскую войну. Англичане и их Пятый Интернациональный Корпус, к которому я был приписан доктором полевого шпиталя, были совершенно не готовы к такой возмутительной наглости. После серии ошеломительных побед аргентинцы усадили Корпус в плотный котел под Йоханнесбургом, откуда живыми вырвалось лишь около двух сотен конных — отстреливаясь, они унесли на рысях в ночь саванны русского доктора, метавшегося в горячке от шрапнельной раны.
На этом мои военные приключения не кончились. Пренебрегая деньгами ради бравады, размеренной жизнью участкового доктора ради варварски-примитивной, но спасающей жизни практики в военных госпиталях, и семейным счастьем ради мимолетных, но пылких увлечений, я прошел на гребне освободительных войн сквозь всю Африку до Марокко, откуда погрузился на последний пароход, увозящий остатки зуавов во Францию… с тем, чтобы через три недели очутиться в Индии и уже воевать против своих бывших однополчан на стороне сипаев. «Рюска», как звали меня индусы, переболел малярией и желтухой, вытащил с того света сотню-другую темнокожих сынов Шивы (я часто шутил, что из того количества рук и ног, что я оттяпал в течение своей индийской эскапады, можно было бы спокойно соорудить отряд в сотню сабель…) и в итоге вернулся в Россию, которая в это время уже с головой ввязалась в Балканский военный конфликт.
Патриотическое мое сердце дрогнуло, и я все же пришел на сбор-пункт. Меня отправили домой; состояние здоровья оставляло желать лучшего: огнестрельные, колотые, рубленые раны, контузия, плюс перенесенные тропические болезни. Странное чувство, с которым я вышел из сбор-рункта, любой назвал бы облегчением, но кавалер шестнадцати орденов и медалей армий девяти стран мира был задет. Дабы не дать воли непонятному чувству, я с радостью ввязался в драку с парой подгулявших служащих цепеллин-компании «Изяславль», которым не понравился издевательский смех цивильного пижона по поводу названия их компании, вышитой золотом на нагрудных карманах.
Высокий, гибкий и весьма умелый в рукопашной схватке господин, который едва сумел угомонить меня, когда я истово охаживал тростью непутевых службистов, оказался Всеволодом Ханжиным.
Так мы познакомились.
* * *
Лужи большими черными кляксами расплылись на станционной платформе — в них отражалась перевернутая кромка лесной чащи.
Мичманок оказался на редкость нагл и в итоге нарвался. Мой напарник справился с ним один, пользуясь приемами исключительно консервативной борьбы Кушти. Но без «потерь» не обошлось…
Ханжин, зажав под мышкой трость с тускло поблескивающим набалдашником-черепом, прикурил сигариллу. Он был без шляпы, и потому досадливо наклонил голову, чтобы волосы не попали в пламя зажигалки. Недовольства на его худощавом скуластом лице не видно: глаза прикрыты круглыми очками с затемненными стеклами. Но я чувствую его.
— Бросьте, Ханжин! Вы слишком серьезно реагируете. В сущности, ведь это пустяк…
Сложив губы трубочкой, он выпустил клуб дыма.
Взгляд блестящих раскосых глаз поверх очков гальванизировал. В его лице есть нечто ордынское, а в зрачках мерещился отблеск пламени горящих городов, стали наступающих конных армад.
— Вы же знаете, Брянцев… — начал он наждачным, с крошками металла голосом, но тотчас отвлекся; складки у носа и губ теперь сложились в презрительную гримасу. Это характерно для Ханжина — переброс внимания всегда сопровождается сменой выражения лица. Я проследил его взгляд. В запыленном окне одноэтажного здания, которое язык не повернется окрестить «вокзалом», хмурой луной светлело поверх горшка с фиалкой лицо скучающего телеграфиста. Он смотрел на нас глазами снулой рыбины, подперев отвисшую щеку кулаком. В этом жесте и этих глазах степень такого крайнего равнодушия, что кружилась голова.
Боги, куда нас занесло?!
— Как врач, хочу отметить, что на протяжении нескольких последних лет не раз уже замечал за вами подобные нервические…
Ханжин не слушал. Задрав непокрытую голову к небу, он смотрел сквозь темные очки на низкие тучи. Хмуро жует сигариллу.
Экспресс завершил миссию на станции, выплюнув нас на платформу. Его зеленая гусеница, шипя от презрения, сдвинулась с места.
Я решил расставить точки:
— Потеряли шляпу, эка важность. Ну, унесло ветром в разбитое окно… Зачем же так себя растревоживать?
Я пригладил затянутыми в перчаточную кожу пальцами короткие усы, скрывая тем самым улыбку. В самом деле, подумаешь!
— Я переживаю не из-за шляпы, — скривился Ханжин. — Вы только поглядите…
Он показал мне разорванный по шву рукав пальто.
В ответ я хотел было развести руками, но в левой у меня неизменный спутник — потертый докторский саквояж из кожи «кэттл», подарок Дого Мбуа-И'Боте, лидера племен матабеле, память о лихих днях в намибийском вельде. Поэтому я лишь неопределенно повертел в воздухе пальцами правой. Вот поэтому, хотелось сказать мне, борцы Кушти никогда дерутся в пальто.
Собственно, они их и не носят.
— Послушайте, Брянцев, вы верите в мойр?
Улыбка отклеилась от моих губ. Нет сомнений, мне не дано — никогда — в полной мере понять и оценить невероятный мыслительный механизм Ханжина. Умение его перескакивать с темы на тему, балансируя, как канатоходец, на тончайших ассоциативных ниточках, неизменно поражает меня. Поражает или раздражает — с этим я не определился до конца. Но факт в том, что из всех людей, с кем в той или иной мере контактировал Ханжин, лишь я оказался в состоянии регулярно мириться с безумной скачкой его логики.
Похоже, его раздражение от неудачно проведенного приема «бандеш» растворилось. «Бандеш» и стал результатом порванного рукава. Мы тренировали прием неоднократно, на густом персидском ковре возле камина, у нас на Пекарской. Ханжин, необычайно способный к единоборствам, добился выдающихся успехов. Но «бандеш» ему упорно не давался.
Потеря шляпы к рукопашной не имела отношения — ее унесло ветром, однако Ханжин по детской своей вредности был готов списать все огрехи мира на неудачно проведенный захват.
Он терпеливо смотрел на меня, ожидая ответа. Ах да, мойры:
— Вы же знаете, Ханжин, как и большинство людей моей профессии, я — отпетый материалист. К чему, собственно, вы спросили?
Он медлил с ответом, разглядывая чернильные лужи платформы.
— Если мельница в самом деле такая старая, я бьюсь об заклад, что слухи об этих дрянях в ее озере — не преувеличение. А еще сейчас