– Мой предок, во всяком случае, пережил свое жульничество. Он умер в доброй славе у своих близких. А так, вы можете заметить, обычно и бывает с гражданами Соединенных Штатов Америки. И я, в свою очередь, уверяю вас, что мой отчет о великих подвигах Мануэля станет, по завершении, исключительно прекрасным романом. Это будет повесть, которой нет равных в Америке. В каждой странице ее кроется очарование, озаряемое неугасающим блеском остроумия. Сквозь освежающий поток эпиграмм под зонтом изысканного стиля маршируют потрясающие и оригинальные мысли, в то время как неиссякаемая фантазия скачет легким галопом по самым возвышенным областям любовной истории. В самом деле, это повесть, которая, как вы можете убедиться, захватывает читателя. Невозможно представить себе читателя, который не увлекся бы мгновенно моим изысканным описанием смелости и геройских достоинств Дона Мануэля...
– Однако, – сказал Силан с притворной учтивостью, – Мануэль был вечно простужен. Никто не может искренне восхищаться пожилым господином, который постоянно чихает и харкает.
– В достойных уважения образцах американской литературы ни одно человеческое существо не имеет выделительных функций. Если бы вы поразмыслили над этим утверждением, вы бы пришли к выводу, что это единственный подлинный критерий утонченности. На эту сторону порнографии могут пролиться, самое большее, несколько слезинок или одна-две капельки пота. Таковое правило в особенной степени применимо к любовным историям, по соображениям, в которые нам едва ли следует вдаваться. А мой роман, разумеется, является историей любви Дона Мануэля к прекрасной Ниафер, дочери Солдана Варвара.
– Ее отец был конюхом. У нее была кривая нога. Она не была красавицей. Ее лицо было плоским как блюдо, она была, несомненно, уродиной, не говоря уже о ее жажде всех переделывать и всем докучать своей респектабельностью.
– Вера, любовь и надежда суть три главные добродетели, – промолвил Джеральд с укором, – и, я полагаю, джентльмен должен выказывать все три, именно в такой последовательности, когда обсуждает происхождение, внешность или ножки любой дамы.
– И от нее дурно пахло. Казалось, с каждым месяцем от нее пахнет все хуже. Я не знаю почему, но я думаю, что графиня просто-напросто ненавидела купание.
– Мой дорогой друг! Сейчас я могу только отослать вас к сказанному мною выше правилу как к анатомии романа. Героиня, которая каждый месяц дурно пахнет... нет, честное слово, в этой идее я не нахожу ничего заманчивого. Я скорее бы обыграл иную и более привлекательную идею, чем мысль, настолько лишенную соблазнительности. Ибо рукопись, лежащая перед вами, это не показание под присягой, но роман. Это такой роман, который не имеет аналога в Америке. Поэтому я полагаю, что проявляю большое великодушие, предоставляя вам эти, ровным счетом, девяносто три страницы и позволяя вам дополнить сей роман и получить доверенность на написание его целиком. Да! Ваш портрет будет в газетах, и ученые профессора будут комментировать ваши любовные интрижки, а грядущим векам станут известны все подлости, которые вы когда-либо совершили.
На это Силан ответил:
– Без сомнения, я доведу до конца вашу галиматью, поскольку все ваши функции теперь перешли ко мне. Я закончу ее, если только мой здравый смысл, опыт пяти столетий жизни среди самых очаровательных снов Божества и, что самое главное, полученная мною из первых рук информация об этих людях не воспрепятствуют моей задаче приписывать человеческим существам великие добродетели.
– Я завидую вашей задаче, – промолвил Джеральд глубокомысленно, – но подобно тому, как моему знаменитому предку было предназначено судьбой составить величину в этом мире, так и я ощущаю точно такое же побуждение в себе. Мне суждено достигнуть совершенства в моем искусстве, а чтобы совершить это, я должен произнести величайшие и наилучшие слова Магистра Филологии.
С этими словами Джеральд вышел из комнаты через ход, о существовании которого он не знал до этого вечера.
Глава 4Дьявол в Библиотеке
И все-таки Джеральд оглянулся на мгновение на несчастного дьявола в облике степенного рыжеволосого юноши, который остался в библиотеке. Сейчас этот Джеральд Масгрэйв выглядел как чудаковатый знакомый, в котором Джеральд не был, в конечном счете, глубоко заинтересован.
Ибо сей Джеральд Масгрэйв, который остался в библиотеке, был и в самом деле смешон почти что во всех отношениях. В том Джеральде, который сейчас – пожалуй, не без благородства – предпочел скорее отдать свою жизнь, чем нарушить кодекс чести джентльмена, и который сейчас покидал Личфилд, чтобы стать квалифицированным чародеем, не было ничего смешного. Этот Джеральд был достойным и интеллигентным человеком, преследующим возвышенную и разумную цель.
Но та часть Джеральда Масгрэйва, что осталась позади, та его часть, которая уже выстраивала все большее множество слов, дабы произнести еще более помпезную надгробную речь о подвигах Дона Мануэля из Пуактесма, казалась смешной. Для этого рыжего паренька не было, за единственным исключением, никакой веской побудительной причины марать чернилами чистую бумагу, когда он мог бы в тот самый момент уютно выпивать за обедом у Вартрея, либо получать приятное возбуждение от капризов фортуны в казино Дорна, либо развлекаться в веселой компании в четырех спальнях.
Но вместо этого он сидел в одиночестве, окруженный вздымавшимися со всех сторон пыльными книжными полками – весьма приземистыми книжными шкафами, на верхушках которых громоздилась милая сердцу орда фарфоровых и бронзовых статуэток, изображающих ту или иную зверушку, птицу или рептилию. Посреди блестящих игрушек, которые сами по себе свидетельствовали о его ребячестве, паренек по своей собственной воле сидел столь одиноко. И его ужимки, бесспорно, были комичны. Он нервно поеживался. Он ерзал на стуле. Он грозно склонялся, словно охваченный внезапным приступом ярости, над лежащей перед ним бумагой. Он запрокидывал голову, чтобы пристально уставиться на белую китайскую курочку. Он теребил мочку левого уха, а затем неистово ковырял в ухе мизинцем.
В промежутках между этими физическими упражнениями он, столь ненадежным образом расположившийся на поверхности непредсказуемо раскачивавшейся в пространстве планеты, своей сильно обкусанной черной ручкой делал на лежащей перед ним бумаге маленькие царапинки, большую часть которых он тотчас же замарывал другими царапинками, все это время сохраняя выражение человека, занимающегося каким-то умным и действительно важным делом. Зрелище было странным и невыразимо безумным, поскольку, как всегда, для постороннего наблюдателя движения творческого письма являли тот налет гротеска, который накладывается на всякую разновидность процесса порождения.