— А что ты думаешь о нынешнем положении крестьян, господин будущий офицер? — внезапно обратился он ко мне, приветственно подав руку. — Ты, видимо, провинциальный житель. Вскормленный блинами со сметаной.
— Так точно, государь, — подтянувшись, ответил я.
— Так не зови меня, я в государи не стремлюсь, хоть нынешним самодержцем крайне недоволен. И много ли крестьян в хозяйстве твоего отца?
— Порядка пятисот пятидесяти душ.
— И как они живут? Ты не ответил.
— Недурственно, я полагаю, без обид. Отец мой не поднимет руку на собаку, что говорить о человеке.
— Так твой отец считает крепостных людьми? Прекрасно! Как славно, что заговорил с тобой.
— Я кем еще прикажете считать крещеный люд?
— Как жаль, что большинство помещиков не таковы, как твой отец. Они разлучают семьи, продают детей от матери в другие губернии. Мне мерзко вспоминать о тех, что лупят беспощадно крепостных, и даже забивают до смерти.
— Слыхал я о таком, и мне сие противно, — тихонько вздохнул я.
— А ты согласен даровать крестьянам свободу? Готов бороться за отмену крепостного права? — Рылеев хитро усмехнулся, ожидая моего сомнения и долгой паузы.
— Готов! — без промедления воскликнул я.
— Молодец, кадет, — потрепав меня по плечу, одобрительно улыбнулся Рылеев. — А на замену самодержавия на республиканский строй как ты смотришь?
— Как на хорошее, нужное дело, — ответил я.
За первый учебный год я услышал и прочел столько критики в адрес царского режима, что собственноручно готов был свергнуть царя с престола. Я с раннего детства увлекался поэзией, но если прежде моя лирика была, в основном, посвящена природе и разным мелочам житейским, теперь я взялся писать острую сатиру на власть.
При новой, случайной, встрече с Рылеевым в зале первого этажа я дал ему прочесть несколько сатирических стихов об императоре Александре и полицейских шпионах. Кондратий Федорович внимательно изучил мои творения, разложил по полочкам все обнаруженные помарки и посоветовал до времени оставить небезопасное увлечение. Сказал, что мал я еще для того, чтоб головой рисковать.
Но вскоре наступило то самое время, на которое намекал Рылеев. В тревожном 1825 году мне исполнилось пятнадцать лет, и я уже считал себя достаточно разумным и отважным для участия в государственном перевороте. Между тем, годы шли, а я так и оставался пухлым мальчишкой с широко распахнутыми наивными глазами и добродушной улыбкой — немного застенчивым, а иногда и робким. Особенно я робел при знакомстве с людьми, которых считал величайшими гениями эпохи. При виде их душа уходила в пятки. Так было при моем проникновении на собрание Северного общества, куда меня затащил Рылеев. Так было и пять лет спустя, на великосветском вечере у Пушкина, устроенного им в честь очередного выпуска «Литературной газеты». Туда я явился по приглашению Дельвига, общение с которым давалось немного трудно, барон слишком много говорил о своей готовности к великим свершениям, но слишком мало представлял ее доказательств, а то и вовсе при остреньком случае трусливо пятился в кусты.
Но между этими двумя знаковыми встречами я едва не стал участником страшнейших событий. Декабристы относились ко мне и многим другим кадетам, поддерживавших заговор, как к малым детям, однако верили в нашу преданность общему делу, понимали, что мы их не выдадим. Они увлеченно рассказывали нам о северных путешествиях, рискованных походах и сражениях на чужбине, и скромно молчали о самом главном — плане мятежа. Тем не менее время и место готовящегося восстания нам стало известно. Как говорят сейчас, информация просочилась.
Я не совсем понимал, чем император Константин будет лучше императора Николая — по мне так они одним миром мазаны. Не может родиться ангел в отце — и братоубийственной семье. Но под влиянием Северного общества я был согласен и на Константина. Может быть, он от испуга поостережется после императорской присяги давить народ ежовыми рукавицами. Чрезмерная жестокость, граничащая с изуверством Южного общества, предлагавшего вздернуть государя на виселице, пугала меня. Полковник Пестель был мне ненавистен. Уже тогда я прекрасно понимал, что нет ничего страшнее, чем власть в руках душегуба.
Моя воспламененная мятежной искрой душа безудержно рвалась на Сенатскую площадь. Но весь цвет преподавателей во главе с директором встал грудью на защиту ворот. Для них мы тоже были детьми, и они не хотели нашей гибели. «Убейте нас, и ступайте на бунт через трупы!» — взывали уважаемые учителя, и мы остались в корпусе. Вечером к нам стали приносить раненых солдат Московского полка, чудом переправившихся через Неву. Коридорное эхо гулко стонало, молилось, бранилось. Боль многих людей сливалась в единый плач, сотрясавший стены Первого кадетского. Мне никогда прежде не было так страшно и так горько. Ребята сновали вверх — вниз по извилистым лестницам, неся тазы с водой, тряпки, лекарства. Я их почти не замечал, они вдруг превратились в тени. Я видел только свой тазик, свое «состряпанное» из рубашек перевязочное тряпье, свой флакон с марганцовкой… и чужую кровь, обильно льющуюся из рваных дыр от картечи. Наш доктор показал ребятам, как нужно находить железные осколки в кровавом месиве с помощью стального щупа и извлекать их наружу. Вытаскивая щупом и специальными щипцами кусочки железа из живота изрешеченного картечью молодого офицера с мягкими белыми усиками, звавшего в бреду то мать, то возлюбленную, я дважды чуть не свалился в обморок. Перед глазами плыло, я то и дело встряхивался и непрестанно говорил — то сам с собой, то с офицером, который вовсе меня не слышал. И продолжал копаться в живой плоти стальным прутом, словно червяк в яблочной сердцевине, ища осколки. А найдя их, тянул крючковатым концом щупа вверх, зажмурившись, и выбрасывал в медный лоток. Я старался не слушать, что говорят остававшиеся в сознании солдаты. А говорили они о том, как люди давили друг друга в толчее под обстрелом, как проваливались под лед и тонули в Неве. Но их слова просачивались в меня, сдавливая сердце.
Когда я бесчувственно падал на следующего раненого — солдата, которому конь раздавил ногу, меня подхватил за плечо и хорошенько встряхнул старший товарищ Алешка.
— Крепись, Тихон, — он заглянул мне в глаза, проверяя, не закатились ли они под свод. — Дать тебе воды?
— Нет, нет. А то им не хватит, — на выдохе едва проговорил я. — Управлюсь. Ступай.
Я вновь приступил к отвратительной, но необходимой для спасения людей работе. И ясность сознания больше не покидала меня. Сил придавала мне лютая ненависть ко всем представителям царской династии. Отныне я точно знал — самодержавие нужно упразднить, и как можно скорее, а всех царей и царьков отправить на виселицу.