— С каких пор тебе, целитель, нужны чьи-то слова, чтобы исцелять?
Он грустно глянул и откинул подол платья Хил, открыв ее похожие на тростинки ноги.
— Я могу привести ее в сознание. Могу сделать так, чтобы она почувствовала себя лучше. На время. Но не более.
— О чем ты? — Холод пересчитал все мои позвонки. — Ей ведь необходим уход, и еда… Много еды, чтобы она встала на ноги, смогла ходить, как все нормальные люди… Наверняка есть зелья, помогающие… Это ведь просто нищета и голод!
Цеорис, стоя напротив, через стол, покачал головой профессиональным, привычным жестом. Сколько раз за свою карьеру он говорил пугающие, страшные, нежеланные вещи родственникам больных? Много, много раз, а благодаря Каре Богов — так много, что и запомнить было сложно.
— Это тлиппа. Излечить невозможно, задержать болезнь в начальной стадии чрезвычайно трудно… Развивается она медленно, но неостановимо. Мы, лекари, не знаем, как она возникает, но ее симптомы можно заметить еще во младенчестве. Смотри…
Он взялся за ступню Хилли и покрутил ею в стороны. Потом вывернул под невероятным углом, так, что пятка почти достала до икры.
— Кости становятся мягкими, человек не может сначала ходить, потом двигаться вообще, и затем… Смерть. — И добавил, совсем другим тоном, — Мне очень жаль. Я вижу, она тебе небезразлична…
— Видишь? Что ж… Это хорошо. Значит, во мне осталось кое-что внутри. То, что видно снаружи. — Я сел на пол, скрестив ноги, и прикрыл глаза. — Скажи мне, Цеорис, только все скажи, до последнего слова. Я хочу знать. Надежды я не дождусь, я знаю — но мне нужна уверенность в безысходности. Давай… я справлюсь.
— Я уже почти все сказал. Ах да… Сроки. Месяц, может быть, два. Я очень удивлен, что она вообще дожила до этого возраста.
— Просто это очень сильная девочка… — пробормотал я. — Что еще?
— Ей будет очень больно умирать.
Ха. Как будто кому-то это бывает приятно. Но я знал, что есть боль и есть боль.
И не хотел этого для Хилли.
Я не испытывал угрызений совести, убивая кого-то.
Я не хотел, чтобы она страдала. Решение пришло быстро, я даже почувствовал облегчение.
Мне стоило большого труда сдержаться, не дать Цеорису понять, что я хочу сделать… Он все-таки был очень проницательным человеком, поэтому я вздохнул глубоко, изобразил на лице надежду, и поднялся с пола. Взял на руки Хил.
— Я отнесу ее домой. Туда, где у нее будет еда и питье, и красивые платья. Спасибо тебе, лекарь. Я… не могу сказать, что я сожалею о том, что обворовал тебя, я давно отвык сожалеть, но от всей души желаю тебе удачи и счастья.
Но мне не удалось обмануть его, как я ни старался: он сжал мой локоть, пальцы его чувствительно впились в плоть, заставив меня поморщиться.
— Я вижу, ты совсем потерял то, что, как тебе кажется, ты не имеешь — надежду.
— На Богов? — помимо воли вспылил я.
— Нет, на себя… на нее, — он кивнул в сторону безвольно обвисшего тела девушки. — Ты готов убить ее, и умереть вместе с ней, я же вижу.
— Умереть? — мне стало все равно, что скажет он, когда узнает правду, может, посчитает меня сумасшедшим, а это малая плата за то, чтобы выговориться. — Я не могу умереть, Цеорис. На мне лежит заклятье. Меня можно вешать, резать, жечь, топить — я буду жить, пускай даже с вытаращенными от удушья глазами, продолжать существовать… Потому что жизнью — это — не назовешь. Что скажешь теперь?
Он ошеломленно вскинул подбородок, и еще сильнее сжал мне локоть, словно надеясь перекрыть тот поток слов, что я выливал на него, но тщетно. Меня было не остановить.
— У тебя есть лекарство от бессмертия? Эта вот девочка несколько минут назад ткнула меня в живот ножом, да еще и провернула, а я стою на ногах — да, и смеюсь. Правда, горько. Такова уж моя роль.
— Роль?
— Я Актер, Цеорис — лицедей. Хотя нет — тогда у меня оставалось бы право на импровизацию, а его у меня нет; я кукла, марионетка на ниточках… видишь, как они тянутся ввысь, пронзая небеса, в самую-самую высь, к руке Судьбы? — Внезапно мне стало стыдно, ведь это я был причиной той боли и удивления, что появились на лице лекаря, — Прости. Мне пора.
— Ты не прав, ты не кукла — ты попросту слеп.
— Что? — от удивления я чуть не выронил Хил.
— Как новорожденный котенок, — кивнул Цеорис, отчаянно вытаскивая на лицо улыбку, всепобеждающую, живую даже тогда, когда мир рушится — почему он решил, что она сейчас мне нужна? — Нет марионеток в руках Судьбы. Только если ты в это веришь — ты не свободен.
— Что за глупые философствования, — я прижал тельце к себе поближе, словно защищаясь от него, — вздор. Наспех выдуманными сентенциями меня не утешить.
— Дурак, разве я тебя утешаю? Мне, как хорошему врачевателю, плевать на твои самокопания. Я спасаю твой разум — как друг. Только освободившись, увидев, кем ты являешься на самом деле, можно ощутить и радость жизни, и желание жить в этом прекрасном мире. Опасном, но — прекрасном!
— Скажу, как друг другу. Мой разум не стоит того, чтобы его спасали. Вылечи ее — как друг! Не можешь?
Цеорис покачал головой.
— Тогда оставь это… разглагольствование над умирающей… Это вполне в вашем, лекарском духе — морочить головы близким сказками о душе, о счастливой жизни, что ждет нас там, за Гранью. Гнусно, грязно — пытаться прикрыть собственное бессилие уверениями в том, что все идет к лучшему.
Я резко развернулся, в пару широких шагов преодолел расстояние до двери, которую, не постеснявшись, пнул ногой; они больно ударила меня в спину, закрываясь. Вслед раздался голос Цеориса:
— Я могу проводить тебя…
— В Смерть? Дорогу я найду сам.
Во мне кипела досада — зачем, зачем, зачем я сюда пришел? Чтобы выслушать то, что чувствовал каждой порой своего тела? То, что Хил не жилец, я знал и так. Чтобы мне читали нотации? Проповедовали?
Я шел, спотыкаясь, по таким хрупким улочкам, что, казалось, ткни пальцем, и они рассыплются; моя ноша опять была при мне, и дом лекаря растаял в промозглом, мерзком морском тумане.
И, как прилежный ученик на уроке — но в то же время и как раздраженный глупец, — я проворачивал в голове наш разговор, слово за словом, распаляясь все больше. Вспоминал выражение его лица, когда он стал вещать о небесах… Стал ли? И, проклиная свою прямоту, возведенную в ранг цинизма, сам себе сказал — нет. Нет — это я сам перевел разговор в эту тему, будто бы то, что он говорил, причиняло мне боль… Или, скорее внушало страх — так, пациент, испугавшись, что сейчас ему будут острым ланцетом вскрывать рану, выдумывает другую болячку, убеждая лекаря, что нужно заняться именно ею. Страх — перед чем? Перед его словами?