Мальчишка часто дышал, но не отвечал.
И вдруг я понял, как он почуял меня: у него была Сила! Сейчас он пытался сковать меня, но он сковывал так, как голодные ведуны сковывают зайца. Все равно я чрезвычайно удивился:
— Ах ты, волчонок, Святогора сковать хочешь?
— Святогора? — вздрогнул он. — Ох, да я ж тебя видел на реке…
Я отпустил его, и он шустро отпрыгнул в сторону.
— Мало, видно, тебя мяли сегодня. Ишь, как скачешь. Ну, и куда ты навострился и откуда Сила у тебя?
Мальчишка помолчал, а потом усмехнулся:
— Ведь ты меня отпустишь, Святогор, правда?
— Ты откуда знаешь?
— А ты без зла меня скрутил.
— Вот сейчас безо всякого зла к отцу и отведу.
— Нет, — смеялся мальчишка, — я знаю, не отведешь.
— Ну и куда ты от меня в сторону скачешь, такой умный?
— На всякий случай.
— А Силой тоже на всякий случай играешь?
Он помолчал, а потом жалобно заныл:
— На Восток я иду, Святогор, пусти меня, я никому не мешаю.
— А на Востоке что, в рабы метишь или гнилушкой в болотах светить?
— Нет, — засмеялся мальчишка, — я коня украду и меч, а потом стану по Востоку кружить. Хочу про все знать.
Я вдруг почувствовал, как безмерно я устал и как хочу быстрее оказаться в своем последнем доме у Карпатских гор, но вместо этого мне выходило совсем другое, чему нельзя было противиться, и я сказал, сдерживая тяжкий вздох:
— Вот что, Алеша Попович, ты только теперь мне не перечь ни в чем, а то и половины не узнаешь.
Мальчишка внимательно смотрел на меня, а потом быстро отвесил земной поклон. Затем, не говоря ни слова, он опустился на землю подле меня и замер.
Я спал до рассвета, а мальчишка от волнения вовсе не спал. Я сказал ему:
— Сейчас поедем к твоему отцу.
Он побледнел, но смолчал.
Действительно, поп сидел неподвижно у следующего порога и то ли ждал сына, то ли оплакивал. Остальные поплыли дальше: недолговечно людское участие.
— Эй, поп, — крикнул я, — прощайся с сыном!
Поп бросился к нам, схватился за стремя и заголосил:
— Слезай, слезай, пострел, на голову свою повез тебя в Царьград к святым местам, неслух ты, преступник и отцехулитель!
Алеша потупился и ничего не отвечал.
— Вот что, — сказал я попу, — я теперь ему и отец, и мать, и места святые. В церкви Алеше не служить, в монастыре не хорониться, в поле не сеять и не жать. На какую дорогу я его поставлю, такой и пойдет.
— Язычник ты, — прошипел поп, давясь ненавистью, — деревяшкам молишься, ведун, сынка моего в погань свою захомутавший, проклят будь, колода не верная, проклят!
— Я что, с него крест стаскиваю? — осведомился я. — В какой вере рос, в такой и жить будет.
— Отдай сына! — прорыдал поп.
— Все равно не убережешь. Ноги у него рысьи, глаза совиные, хватка волчья. Не жить ему с людьми. Прощай, поп. Другого сына наживешь. А что до креста, то обещаю — не отнимется он у него.
— Алеша! — прорыдал поп и припал к Алешиной ноге. Тот пугливо отстранился и покосился на меня: мол, зачем это? Не понимал еще волчонок, отчего плачут люди.
— Не кручинься, поп, — проговорил я. — Вспомнит он потом твои слезы и сам к тебе приедет. И за это ручаюсь. Прощай.
Я тронул коня, и мы поехали шагом. Поп бежал за нами, а потом отстал, рухнул на колени и начал молиться. Алеша не оборачивался на него. Он жадно смотрел на мой меч.
Той же осенью я увез Алешу на Восток.
Второй мой ученик был лукав, сметлив и смешлив. Все давалось ему почти безо всякого труда, я даже иногда крякал с досады, вспоминая Илью, который, бедный, столько мучился. Этот заговорил по-степняковски и по-гречески, будто ему боги сами слова в рот вкладывали. Звериные и птичьи языки дались ему едва ль не легче. На коне держался лучше степняка, в воде плавал, как угорь, а по земле бегал и прыгал спорее дикой кошки. Мог по семь дней не есть и по пять дней не пить и при этом махать мечом. Мечом махал покуда слабовато: молод был и надо было мясо на кости нарастить. И наконец, он рос Сильным и жадно перенимал у меня все, чем я был готов с ним поделиться. Года не прошло, как мы стали переговариваться мыслями.
Одно печалило меня. Не желал Алеша доискиваться до тайн глубоких, как я до них доискивался. Хотел он прожить жизнь смеясь, а не кручинясь, и уже сейчас смеялся так, как ни я, ни Микула, ни Вольга не смеялись никогда. День проедем — уж у него должно тело ломить, а он шепотом:
— Учитель, я слетаю в деревню, а? Тут недалеко, к рассвету обратно буду!
И глаза горят. А в деревне какие дела-поделки? Известно: девки. Не запрещал я ему такого, только за нерадение днем спрашивал строго. Но он ветром умоется, разлыбится — и готов скакать хоть три дня подряд. Одним словом, беспечен, но надежен. Заночуем в поле. Он:
— Я сейчас.
И через миг с птицей возвратится и тут же испечет. Я бы уж возиться не стал. И он так завел: я сплю вполглаза, а он вчетверть.
И учение ему все в такую радость, что аж светится весь. И на Востоке — привезу его к человеку знающему, а он его так расспросит, что тот только руками разведет и потом головой качает: «Ну и ученичка привез Святогор, лезет ниточкой, а черпает бочоночком».
И в Киеве тоже представление вышло. Смеялся Алеша за глаза над князем Владимиром: чванлив-де не по уму, а в глаза — без наглости, но и без лести. Сердился поначалу князь:
— Вот Илья приедет, с ним и потолковать приятно, а с Алешей этим твоим, что мне едва не во внуки годится, и говорить не хочу.
Но вышел случай один.
Чрезмерно много думал Владимир о сроке жизни своей, небывало долго жить хотел. Тот соболь кипрейный, котенок лесной и поганый, что ему Илья привез, сдох давно, а он с тех пор чего только не перепробовал. И вот зазвал он к себе Тугарина-ведуна с Востока. Тугарин — ведун особый: Сила в нем большая, и меч у него в руке почти как у богатыря. Только не богатырь Тугарин, до денег жаден неимоверно и много у князя денег тех выманил.
Живет себе в Киеве и живет, и из казны таскает, как мурашка не маленькая. Надоело это князю, он однажды на пиру и говорит:
— Нету проку от снадобий твоих, Тугарин, а золото грести ты горазд. Завтра последний подарок тебе сделаю и ступай себе в степь свою.
Разозлился Тугарин:
— Уедет Тугарин — князь кончаться скоро будет. Так сделаю.
Оробели все. А Тугарин свое:
— Как выедет Тугарин в чисто поле, так скоро и князя понесут.
Сморщился Владимир от наглости такой, и денег ему жалко, но — стерпел. А Алеша не стерпел.
— Не выедет, — говорит, — Тугарин в чисто поле.
Встает из-за стола и меч достает.