А пока Тоскливец взял, так сказать, тайм аут, Грицько продолжал борьбу с соседями. Для этого он прежде всего решил навестить Гапку, чтобы еще раз одолжить у нее дудку в надежде, что она сама собой починилась. Но Гапка совсем не спешила открывать ему дверь, потому что наступал вечер и открывать дверь чужому мужчине, даже если он милиционер, она опасалась, потому что прохожие могут неправильно истолковать ее альтруизм (Гапка пришла к выводу, что, общаясь с мужчинами, женщины жертвуют собой). И поэтому Грицько совершенно напрасно барабанил в дверь. С таким же успехом он мог бы биться в лесу лбом об дерево.
– Дверь тебе, Гапка, вышибу! – орал Грицько. – Вышибу и все, если дудку не отдашь! Соседи заполонили село, но тебе это, наверное, нравится, и ты не хочешь, чтобы я увел и утопил в озере того молодчика, который промышляет у тебя под полом. Он тебе, признайся, пригляделся, да? Домашнее животное и заодно мужчина! А сама еще талдычила нам про монастырь!
Но это он сказал, как нам думается, зря, потому что упрямства Гапке, как и всем горенчанам, было не занимать, ведь не зря по селу ходила легенда о двух местных жителях, которые не захотели уступить один другому дорогу и поэтому умерли от голода и превратились в два дерева, а точнее, в два дуба, которые переплелись и срослись, напоминая прохожим о пагубности упрямства. Так вот, упрямства Гапке было не занимать, но зато терпения у нее отродясь не бывало, а жизнь под одной крышей с Головой превратила ее в своего рода сухой порох, который мог взорваться в любой момент. И слова Грицька сработали как детонатор. Хорошенькое, кукольное ее личико, с которого, что картину пиши, что воду пей, превратилось в маску праведного гнева, а глаза ее вдруг стали красными, как два угля, и она открыла дверь, но не с мыслью отдать Грицьку постылую дудку, а для того, чтобы сквитаться со своим обидчиком. И перед Грицько вдруг оказалась не нежная Тапочка, которой он вдоволь любовался, когда она распивала чай с его супружницей, Наталкой, а фурия, которая сеет вокруг себя печаль и скорбь и когти которой могут разодрать на груди кожу и впиться в горячее, трепыхающееся сердце, чтобы заставить его навсегда остановиться. Нет, что-то особое заложила мать-природа в хорошеньких наших горенчанок. То они нежные, как овечки, то фурии и ведьмы. И все в зависимости от обстоятельств нашей трудной, но славной жизни и присутствия удивительного существа, которое призвано их оберегать и лелеять, но которое никак не может понять, для чего они все-таки на самом деле появились на свет Божий – мужчины. Вот уж действительно мужики в Горенке были как на подбор! Все как один считали, что баба существует исключительно для того, чтобы готовить жратву и исполнять их любую блажь, а если она сопротивляется, так значит ее попутал нечистый и ее следует проучить. Да еще как! Автору этих строк грустно писать о той незримой войне между полами, которая столетиями не прекращалась в Горенке и лишь иногда приводила к отдельным случаям перемирия, то есть счастливым бракам. Но таких, все по тем же причинам, было немного, и Гапка, как она полагала, была примером того, до чего можно довести изумительно красивую девушку, если она попадет не в те руки. Так что зря Наталка иногда ревновала Грицька к Гапке. Грицько действовал на Гапку, как бык на тореадора, а если она и поддалась недавно поутру некоей слабости, так ведь с кем не бывает? Но на крыльце у Гапки Грицько не проявил храбрости, которая по долгу службы должна была войти в его плоть и кровь. И он приналег, как говорится, на ноги, и Гапка осталась в пустом доме одна, если не считать привидения кота Васьки и соседа, который терпеливо, как свойственно грызунам, дожидался под полом того сладостного момента, когда Тапочка оттает душой и телом от общения с неугомонным милиционером, которому даже ночью не спится и который подло мечтает об очищении Горенки от его собратьев.
А Гапке было не до соседа. Во-первых, она дожидалась Светулю, которая запаздывала из города, хотя обещала вернуться к семи. И принести продуктов. А во-вторых, на соседа ей было начхать – под юбкой у нее вздымался крутой пояс, изготовленный из вороной стали услужливым Назаром, так что перед соседом вряд ли могли открыться этой ночью известные перспективы. И тот об этом догадывался и обиженно возился в норе, подумывая о том, где раздобыть универсальную отмычку. От горенчанок. Одним словом, каждый был занят своим делом.
А пока Горенка, обдуваемая нежным летним ветром, постепенно проваливалась в голубые долины сна, с Тоскливцем случилась маленькая неприятность – он умер. Нет, не так что совсем умер, но скажем так, чуть-чуть умер, как он умирал уже множество раз, – сердце у него почти остановилось и он впал в своего рода анабиоз и был вынужден отлеживаться под одеялом и сказываться больным, потому что ни один доктор помочь ему не мог. Притворяться больным в этом доме скорби было не трудно, потому что постели были тут единственной мебелью, кроме пузатых, пропахших всякой гадостью тумбочек, и валяться на них было главным занятием тех, кто спасался от того безумия, которое происходило за высоким, надежным забором. И Маня, которая пришла его навестить, поверила, что у него грипп, и оставила свои вопросы до более удобного случая. И Тоскливец был счастлив, что его оставили в покое, потому что принципиально не хотел быть полезным обществу даже в той малости, которую требуют ответы на вопросы врача. И улыбался про себя до того момента, пока не вспомнил, что дома у него простаивает молоденькая супружница, к которой наверняка пытается подобраться расторопный на гадости сосед. И улыбка сползла с лица Тоскливца, как покрывало, которое резко сдернули с постели, и он даже вскочил на ноги, но тут же рухнул опять, потому как он еще не полностью ожил и стоять на ногах ему было трудно. И лежа под ворсистым казенным одеялом, он мечтал вовсе не о Кларе, а о том, как Назар изготовит ему складную пилу и он прокрадется в лес и будет выискивать там дерево Головы, которое наверняка тихонько застонет, испугавшись пилы, и тогда он, Тоскливец, сладострастно накинется на него и будет долго-долго пилить его, чтобы сквитаться за побои, которые ему нанес Голова, когда добрался до его дерева. Кстати, какое оно? Может быть, это миленькая березка? Голенькая, беленькая, совсем беззащитная… Или мощный, уверенный в себе дуб, от которого словно отскакивают злые ветры и который иногда, в шутку, больно бьет по лбу желудями тех, кто вздумал отдохнуть в его тени? Надо бы у Головы выпытать, но тот, сивый мерин, вряд ли признается, разве что его подпоить…
А пока они строили друг другу козни, Явдоха совсем очумела от соседей. Нет, в хате у нее их не было – Петро не допустил бы, но на улице они не давали ей проходу и отбиваться от них становилось все труднее – соседи все прибывали и угрожали вытеснить коренных горенчан из их домов и из их родного села, чтобы потом, кто знает, попытаться проникнуть в недоступный им пока город. И спасения не было. Акафей войска не прислал, да и правильно сделал, потому что они вовсе не для того существуют, чтобы сражаться с грызунами, которые чуть что – скрываются в норе. Нельзя же взять и разбомбить Горенку, чтобы ее освободить? Но жизнь в селе становилась совершенно невыносимой. И Голова знал, что сельчане вот-вот прижмут его к стенке и потребуют, чтобы он что-нибудь предпринял. И уютное, насиженное кресло, казалось, начинало, выскальзывать из-под его седалища, как седло на норовистой лошади, как бы поминая, что он стар и не в силах противостоять беде.