Лё-лёк, хоть и была девчонкой, нравилась ему все больше. Он постоянно задавал ей вопросы насчет гусей. Она с ласковым добродушием рассказывала ему обо всем, что знала сама, и чем больше он узнавал, тем милее ему становились ее храбрые, благородные, спокойные и разумные сородичи. Она объяснила ему, что каждый из Белогрудых — это отдельная личность, не подчиненная законам или вождям, разве что те возникают сами собой. У них не было ни королей вроде Утера, ни законов, подобных жестоким законам норманнов. Они ничем не владели совместно. Любой гусь, нашедший что-нибудь вкусное, считал находку своей собственностью и отдолбал бы клювом всякого, кто попытался б ее стянуть. В то же самое время ни один из гусей не предъявлял каких-либо исключительных территориальных прав ни на какую часть мира — кроме своего гнезда, но то уж была частная собственность. И еще она много рассказывала ему о перелетах.
— Мне кажется, — говорила она, — первый гусь, совершивший перелет из Сибири в Линкольншир и обратно, вернувшись, завел в Сибири семью. И вот, когда наступила зима и нужно было заново искать, чем прокормиться, он, должно быть, сумел кое-как отыскать ту же дорогу, ведь кроме него никто ее не знал. Год за годом он водил по ней свое разросшееся семейство, став его лоцманом и адмиралом. Когда ему пришла пора умирать, видимо, лучшими лоцманами оказались старшие его сыновья, поскольку они чаще других проделывали этот путь. Естественно, сыновья помоложе, не говоря уже о юнцах, не очень-то хорошо знали дорогу и потому были рады последовать за кем-то, кто ее знал. Возможно, и среди сыновей постарше имелись такие, что были известны своей бестолковостью, так что семья доверяла не всякому.
— Вот так, — говорила она, — и выбирается адмирал. Может быть, этой осенью к нам в семью заглянет Винк-винк и скажет: «Извините, среди вас нет ли случайно надежного лоцмана? Бедный старый прадедушка скончался, когда поспела морошка, а от дядюшки Онка проку немного. Мы ищем кого-нибудь, за кем можно лететь следом». И мы тогда скажем: «Двоюродный дедушка будет рад, если вы составите нам компанию, но только имейте в виду, если что-то пойдет не так, мы не отвечаем». «Премного благодарен, — ответит он. — Уверен, что на вашего дедушку можно положиться. Вы не будете возражать, если я расскажу об этом Гогону, у них, сколько я знаю, такие же трудности?» «Нисколько».
— И таким образом, — пояснила она, — двоюродный дедушка станет адмиралом.
— Хороший способ.
— Видишь, какие у него нашивки, — уважительно прибавила она, и оба посмотрели на дородного патриарха, грудь которого действительно украшали черные полосы — вроде золотых кругов на рукаве адмирала.
Волнение в войске все нарастало. Молодые гуси вовсю флиртовали или сбивались в кучки — поговорить о своих лоцманах. Время от времени они затевали вдруг игры, будто дети, возбужденные предвкушением вечеринки. Одна из игр была такая: все становились в кружок, и совсем молодые гуси выходили один за другим в середину, вытянув шеи и притворяясь, что вот-вот зашипят. Дойдя до середины, они припускались бежать, хлопая крыльями. Это они показывали, какие они смельчаки и какие отличные выйдут из них адмиралы, стоит только им подрасти. Распространялась, кроме того, странная манера мотать из стороны в сторону клювом, что обыкновенно делается перед тем, как взлететь. Нетерпение овладело и старейшинами, и мудрецами, ведающими пути перелетов. Знающим взором они озирали облачные массы, оценивая ветер, — какова его сила и по какому, стало быть, румбу следует двигаться. Адмиралы, отягощенные грузом ответственности, тяжелой поступью меряли шканцы.
— Почему мне так неспокойно? — спрашивал он. — Словно что-то бродит в крови?
— Подожди, узнаешь, — загадочно говорила она. — Завтра, может быть, послезавтра.
Когда день настал, все изменилось на грязной пустоши и в соленых болотах. Похожий на муравья человек, с такой терпеливостью выходивший на каждой заре к своим длинным сетям, с расписаньем приливов, накрепко запечатленным у него в голове, — ибо ошибка во времени означала для него верную смерть, — заслышал в небе далекие горны. Ни единой из тысяч птиц не увидел он ни на грязной равнине, ни на пастбищах, с которых пришел. Он был по-своему неплохим человеком, — он торжественно выпрямился и стянул с головы кожаную шапку. Это он набожно проделывал и каждой весной, когда гуси покидали его, и каждой осень», завидев первую из вернувшихся стай.
Пароходу требуется два или три дня, чтобы пересечь Северное море — так долго ползет он по этим зловещим водам. Но для гусей, мореходов воздуха, для острых их клиньев, в лохмотья раздирающих облака, для небесных певцов, обгоняющих бурю, — час за часом по семьдесят миль — для этих странных географов (здесь подъем на три мили, — так они говорят), плывущих не по водам, но по дождевым облакам, — для них все было иным.
И это иное наполняло их песни. Были средь них грубоватые, были саги, были и до крайности легкомысленные. Одна, довольно глупая, очень позабавила Варта:
Иные в дорогу зовут берега,
Но травкою грязные манят луга -
Гу-гу-гу! Ги-ги-ги! Га-га-га!
Не шеи у нас, а подобье дуги -
Их словно бы слесарь согнул в три попе.
Га-га-га! Гу-гу-гу! Ги-ги-ги!
Мы травку пощипываем на лугу —
И другу здесь хватит, и хватит врагу!
Ги-ги-ги! Га-га-га! Гу-гу-гу!
Гу-гу-гу! Га-га-га! Нам грязь дорога!
Га-га-га! Ги-ги-ги! Трогать нас не моги!
Хорошо на лугу нам в семейном кругу!
Ги-ги-ги! Га-га-га! Гу-гу-гу![6]
Была еще чувствительная:
Дикий и вольный, спустись с высока
И верни мне любовь моего гусака.
А однажды, когда они пролетали над скалистым островом, населенным казарками, похожими на старых дев в кожаных черных перчатках, серых шляпках и гагатовых бусах, вся эскадрилья разразилась дразнилкой:
Branta bernicla сидела в грязи,
Branta bernicla сидела в грязи,
Branta bernicla сидела в грязи,
А мы пролетали мимо.
Вот мы летим, дорогая, гляди,
Вот мы летим, дорогая, гляди,
Вот мы летим, дорогая, гляди,
На Северный Полюс, мимо.
Одна из самых скандинавских песен называлась «Радость жизни»:
И ответил Ки-йо: кто здоров, тот и рад.
Крепость ног, гладкость крыл, гибкость шей, ясность
глаз — Нет на свете лучших наград!
Старый Анк отвечал: честь дороже даров.
Искатель путей, кормилец гусей, хранитель, а равно
податель идей — Вот кто слышит небесный зов!
А резвушка Ле-лёк: Любовь, господа!
Нежность очей, учтивость речей, прогулки вдвоем и гнездо
вечерком — Они пребудут всегда!
Был Лиг-уиг за желудок: Ах, еда! — он сказал.
Стебли травы, колкость стерни, злато полей, сытость
гусей — Это выше всяких похвал!
Братство! — крикнул Винк-винк, — Вольный дружества жар!
Построение в ряд, караванный отряд, все, как один, и
заоблачный клин — Вот в чем Вечности истинный дар!
Я же, Льоу, выбрал пенье — веселье сердец.
Музыка сфер, песни и смех, слезы тишком и мир
кувырком — Все это Льоу, певец.
Порой, опускаясь с уровня перистых облаков, чтобы поймать благоприятный ветер, они попадали в облачные стаи — огромные башни, вылепленные из водных паров, белые, как отстиранное в понедельник белье, и плотные, как меренги. Случалось, что одно из этих небесных соцветий, снежно-белый помет колоссального Пегаса, оказывалось в нескольких милях перед ними. Они прокладывали курс прямо на облако и смотрели, как оно разрастается, безмолвно и неуследимо, лишенным движения ростом, — и наконец, когда они приближались к нему вплотную, и казалось, вот-вот должны были больно удариться носами о его по-видимости плотную массу, солнце начинало тускнеть, и туманные призраки вдруг обвивали их на секунду, сплетаясь, словно небесные змеи. Их облегала серая сырость, и солнце медной монетой скрывалось из виду. Крылья ближайших соседей истаивали в пустоте, пока каждая птица не обращалась в одинокий звук посреди стужи уничтожения, в развоплощенное привидение. Потом они висели в лишенном примет небытии, не ощущая ни скорости, ни левого с правым, ни верха, ни низа, покамест с той же, что прежде, внезапностью не накалялся заново медный грош и не свивались за спиной небесные змеи. И через миг они опять попадали в самоцветно сверкающий мир с бирюзовым морем внизу, с вновь отстроенными блистательными дворцами небес и с еще не просохшей росой Эдема.