гласным:
— Можэ выпие пани келишэк вина?
Интонация предполагает продолжение, и оно не заставляет себя ждать. Издав некий всхлип, долженствующий означать ироническую усмешку, отрок басит на весь зал:
— За нашчэ и вашчэ вольносьц!!!
Покачнувшись, вознаграждаемый новым взрывом смеха и одобрительными возгласами, оратор подносит рюмку к иронически поджатому лягушачьему рту. Пьет, лихо откидывая голову, едва не роняя головной убор.
Ханжин с любопытством следит за моей реакцией. Смешливые лучики морщинок в сочетании со скудным освещением теперь придают ему сходства с героем пекинской оперы, выступающим в амплуа «чоу».
— Прошу извинить, госпожа Усинская, — говорю я. — Мне решительно необходимо уточнить кое-что у сиих молодых людей…
Я неспешно направляюсь к потешающейся компании.
В зале повисает напряженная тишина.
Меня встречают предвкушающими стычку ухмылками. Лицо Державина, чья роль за столом явно сводится к шутовской, внезапно приобретает выражение осмысленности. Это компенсируется тонкой ниткой слюны, пускаемой с подбородка на облезлые шнуры.
Скрипят отодвигаемые скамьи, стукают о столешницу допиваемые залпом пивные кружки, поспешно докуриваемые «саморосы» (папиросы-самокрутки) вонзаются в пепельницы, бряцают под столом ножны… пятеро подвыпивших молодцев охотно подымаются мне навстречу.
Не люблю проповедовать дуракам. Но бывают такие глупые ситуации, которые просто невозможно игнорировать.
— Запрашам пана до шебе! — цедит, подрагивая двойным подбородком, по-поросячьи полный юноша, чьи малиновые брыли оттенком под стать кафтану.
Дурачок Державин, с шумом подобрав слюну, пускает по лбу морщины. Белесые брови недоуменно встопорщены, бесцветные глаза нацелены куда-то мне на галстук, а синюшные губы вновь движутся, пляшут. Невнятное бормотание вдруг срывается на истошный визгливый крик:
— ДЕРЖИ-И-И!!!
Кажется, от этого вопля в окнах дребезжат стекла, меркнет свет и заполошно вздрагивают все присутствующие.
Оказавшийся на моем пути толстяк в малиновом кафтане меняется лицом. Вместо оплывшей улыбки в нем появляется нечто монстроподобное. Взаправдашняя, черная ярость, совершенно необъяснимая и никак не чаемая.
Пятерка храбрецов кидается на меня.
Это никак не соответствует мизансцене, и на мгновение я чувствую иррациональное раздражение. Все происходящее кажется неправильным, диким, будто грезящимся в маетной дремоте перед самым пробуждением…
Но у меня кое-что имеется в ответ на иррациональность вызова.
Ладони автоматически ныряют под полы пальто, из потайных футляров телячьей кожи показываются на свет верные «лепажи» — набыченные лбы танкетас, емкостей с горючкой, демонические рожки клапанов, жаляще-тонкие каналы брандспойтов…
— Советую прикрыть глаза, — меланхолично бросает за спиной Ханжин, адресуясь, видимо, к Анне — или ко всем присутствующим.
Ему уже приходилось слышать, какой дьявольской музыкой звучат «лепажи».
Я бы с удовольствием понаблюдал из амфитеатра, если бы я не был действующим лицом стычки. Вены бурлят в предвкушении действа…
И-и-и!
Грохот опрокинутых лавок, звон разбитого стекла, вопли испуганных обывателей, ставших свидетелями феерии. Дико звучащая ругань, чередующая щегольство местных диалектов с циклопической мощью русского мата.
Я стою посреди ресторации, поводя из стороны в сторону «лепажами», чьи узкие брандспойты с хищным свистом извергают в сторону потолочных балок пару густых огненных струй. Я, безусловно, не хочу оставить от нападавших горстки пепла, и использую метод «предупреждающего внушения», как гласит часть инструкции, которая определяет также «потенциальную степень поражения»… французы — мастаки по инструкциям.
Сквозь грохот и брань спешно покидающих кабак цветастых жупанов доносятся хлопки ханжинских ладоней — единственная награда факиру-любителю.
Кажется, в лондонских андербриджах подобные представления именуют флейрингом.
Морщась от бьющей в нос удушливой выхлопной гари, я сдуваю темные клубы с «жерл умолкнувших орудий», как пелось в зуавской песенке.
Обернувшись, ловлю сквозь расступающиеся занавеси паро-дыма восторженный взгляд Усинской, и, неожиданно для самого себя, чувствую, что мне это льстит.
В образовавшемся звуковом вакууме, нарушаемом поскрипыванием распахнутой настежь входной двери да шипением разлитой по полу пивной лужи, в которую угодила чья-то оброненная самороса, деликатно покашливает хозяйка заведения.
Я ловлю взгляд Ханжина. Трезвый, с искринкой. Если верить этому взгляду, платить по общему счету, включая учиненный отступающей шляхтой разгром, предстояло мне.
* * *
После неудавшейся трапезы в «Филиппе» мы вышли на улицу.
Наша патронья, на которую я глядел теперь с совершенно другим резоном (и, по непонятной причине, украдкой), была, похоже, раздосадована эскападой разноцветных жупанов.
В этом было что-то от смуровского отчизнолюбия; кажется, она всерьез переживала из-за того, что первое знакомство наше с горожанами имело такой скандальный привкус. Будто она забыла на миг, что мы и не гости вовсе, и мрачная цель нашего прибытия тенью своей перекрывает любые недоразумения. В то же время мне почему-то хотелось слышать в ее голосе и оттенки совсем иного волнения, об истоках которого я запретил себе думать, но при мысли о которых чувствовалась непривычная гулкость сердцебиения.
Наконец, стимходка, управляемая нашим прелестным шоффэром, достигла усадьбы. От полураскрытых ворот с вензелями вглубь уходила погруженная в тенистый сумрак аллея, засыпанная гравием. Проехав примерно половину мрачного пути — и не в парке даже, но в некоем, навевавшем дантовские ассоциации, сумрачном лесу, — в просвете клонящихся ветвей мы увидели поместье.
Спроектировано оно было в некогда модном псевдоготическом стиле. Сочетая нарочитую суровость крепостных стен из грубого кирпича насыщенного вино-красного цвета с контрастно тонким и ярко-белым декором стрельчатых арочных проемов, аркатуры фриза и аттиков, многоцветные витражи и острые шпили призваны были подчеркнуть общий романтический дух архитектурного проекта.
При том меня не оставляло ощущение, что неуловимой пластикой своею, деталями убранства, пропорциями, здание выглядело плотью от плоти этой земли, издревле укорененным на этих болотистых землях родовым гнездом. Наверное, именно из-за этого, невзирая на обманчивый флер западных традиций, здание так и просилось называться маетком — и никак иначе.
— Анна Игоревна, государушка! — встречая нас, частил взволнованно старик в ливрее. — Вы бы хоть сказали Мстислав Игоревичу… ведь что делает, страдалец! Как изводится, ей-Богу! Все на анпарате своем — только пар столбом, да смотрит так страшно — сердцу томно! Что ж такое деется-то, матушка…
— Полно, Ерофей, не части, — успокаивающе ответила Анна. — Что там за напасть?
Не могу не заметить, что сдержанная строгость пусть и не полновластной, но хозяйки дома, была ей к лицу, как и шоффэрский жаргон. Впрочем, по мне — ей все было к лицу…
— Убивается кормилец нас, на машине своей бесовской, вы поглядите только что делает, господа любезные! — продолжал причитать Ерофей, теперь вовлекая в свои переживания и нас.
…Шаркая чувяками, освещая сумрачные переходы галогеновым фонарем, Ерофей ведет нас куда-то в темноту и вниз, в потаенное сердце родового гнезда Усинских.
Фонарь выхватывает кабаньи рыла, мохнатые морды зубров. На потемневших от старости медных щитах навек застыли, мерцая стеклянными глазами, царственные лоси и сморщенные в оскале волки, вывалившие восково-спелые языки.
В призрачных отсветах галогена