Видение продлилось меньше времени, чем требовалось глазам, чтобы вникнуть в него, или сознанию, чтобы успеть отшатнуться, клятвенно обещая себе после обязательно все записать. Когда Фаррелл обернулся от окна, Брисеида уже начала облизывать масло, а Зия спихивала ее на пол.
– Вы ранены.
В голосе Зии не было ни тревоги, ни того, что Фаррелл мог бы назвать озабоченностью – разве что легкая обида. Он оглядел себя и только теперь заметил, что правый рукав распорот от запястья до локтя, а края распора покрыты буровато-ржавыми пятнами.
– А, пустяки, просто царапина, – сказал он. – Всегда мечтал о возможности произнести эту фразу.
Но Зия уже стояла с ним рядом и закатывала рукав, не слушая его искренних протестов.
– Пятый закон Фаррелла: не гляди на это место, и оно не будет болеть.
Рана оказалась длинным, неглубоким протесом, простеньким и чистым, выглядевшим именно тем, чем он был, не более. Пока Зия обмывала руку и плотно стягивала края раны похожими на бабочек латками пластыря, Фаррелл рассказывал ей про Пирса-Харлоу, норовя так подать это малопривлекательное происшествие, чтобы получилась безобидная и глупая похвальба. Чем пуще он старался ее рассмешить, тем напряженнее и резче в движениях становились ее руки – по причине сочувствия, боязни за него или всего лишь презрения к его глупости, этого он сказать бы не смог. Не в силах остановиться, он продолжал пустословить, пока она не закончила и не встала, что-то бормоча про себя, словно застрявшая в дверях дряхлая попрошайка. Фаррелу показалось сначала, что она говорит по-гречески.
– Что? – переспросил он. – Вы должны были знать об этом?
Она повернула к нему лицо, и Фаррелл пришел в замешательство, внезапно поняв, что эта странная, лукавая, коренастая женщина охвачена гневом на самое себя, столь неистовым и неумолимым, словно именно она и отвечала за поступки Пирса-Харлоу да и попытку ограбления совершила сама, по рассеянности. Серый взор потемнел до асфальтового оттенка, в воздухе кухни запахло далекой грозой.
– Это мой дом, – сказала она. – Я должна была знать.
– Что знать? – снова спросил Фаррелл. – Что я напорюсь рукой на нож какого-то предприимчивого бандита? Я и сам этого не знал, так вам-то откуда?
Но она продолжала качать головой, глядя на Брисеиду, сжавшуюся в комок и скулившую.
– Нет, не снаружи, – сказала она, обращаясь к собаке.– Теперь уже нет, с этим покончено. Но это – мой дом.
Первые слова упали мягко, как листья, в последних слышался свист и шелест метели.
– Это мой дом, – повторила она.
Фаррелл сказал:
– Мы говорили о Бене. О том, что он, в сущности, старше вас. Мы только что говорили об этом.
Ему казалось, что он ощущает, как в тишине ее гнев нагромождается между ними, зримо скапливаясь вокруг большими сугробами, полями статического электричества. Она взглянула на Фаррелла, сощурилась, словно его потихоньку относило прочь от нее, и наконец, обнажила в холодном смешке мелкие белые зубы.
– Ему нравится, что я стара, умна и нечестива, – сказала она. – Нравится. Но сама я иногда ощущаю себя, как – как кто? – как колдунья, королева троллей, заворожившая юного рыцаря, чтобы он стал ей любовником: колдовство ее будет действовать, пока кто-то не произнесет при нем определенного слова. Не волшебного – обычного, какое можно услышать на кухне или в конюшне. И как только рыцарь услышит его, всему конец, он ее бросит. Подумайте, как ей приходится оберегать его – не от магов, а от конюшенных мальчиков, не от принцесс, от кухарок. Но что она может сделать? И что бы она ни сделала, как долго это продлится? Рано или поздно кто-то да скажет при нем «солома» или «швабра». Что она может сделать?
Фаррелл осторожно протянул руку, чтобы во второй раз за утро коснуться лютни.
– Не многое. Наверное, просто оставаться королевой. С королевами нынче туго, троллей там или не троллей. На это сейчас многие жалуются.
На сей раз он ее смех услышал, неторопливый и неприбранный смех утренней женщины, и внезапно их оказалось за столом только двое, и ничего не осталось в кухне, кроме солнца, собаки и запаха кофе с корицей.
– Сыграйте мне, – сказала она, и Фаррелл поиграл немного, прямо в кухне: кое-что из Дауленда, кое-что из Россетера. Затем ей захотелось узнать о его скитаниях, и они принялись негромко беседовать о грузовых и рыбацких судах, о рынках и карнавалах, о языках и полиции. Он жил во множестве мест, в большем их числе, нежели Зия, побывал он и на Сиросе, острове, где она родилась и которого не видела с детства.
– Вы знаете, – сказала она, – вы долгое время были для Бена легендой. Вы вместо него совершали поступки.
– О, такой человек есть у каждого, – отозвался он. – Этакое средоточие грез. Моя легенда, когда я в последний раз слышал о ней, объезжала на велосипеде Малайзию.
В глазах Зии вновь загорелось лукавство.
– Но какой же странный получился из вас Одиссей, – сказала она. – Одно и то же приключение повторяется с вами снова и снова.
Фаррелл недоуменно заморгал.
– Я читала ваши письма к Бену, – сказала Зия. – Каждый раз, когда вы, проснувшись, осознаете, куда вас занесло, вы отыскиваете какую-нибудь несусветную работу, заводите несколько колоритных знакомств, играете на лютне, а иногда – на одно письмо – появляется женщина. Потом вы просыпаетесь где-то в еще и все начинается заново. Вам по нраву такая жизнь?
Со временем он почти уверил себя, что именно в этот момент их разговора земля вдруг плавно ушла у него из-под ног, как будто на лестнице не оказалось ступеньки или в панели плиты, и он, утратив равновесие, начал, кренясь, заваливаться, словно человек, внезапно вырванный из сна, в котором он падал куда-то. Но в само то мгновение он лишь поувствовал, как краснеет, произнося пылкую пошлость:
– Я делаю то, что делаю. И меня это устраивает.
– Да? Это печально.
Она поднялась, чтобы перенести тарелки в мойку. Она все еще безмолвно смеялась.
– Мне кажется, вы позволяете себе откусывать лишь верхнюю корочку ваших переживаний, – сказала она, – довольствуетесь тенью. А самого лучшего не трогаете.
Фаррелл взял лютню, дышавшую, как медленно просыпающееся существо.
– Вот оно – лучшее, – сказал он, начиная играть павану Нарваэса, которой страшно гордился, потому что сам переложил ее для лютни. Просвечивающие аккорды, трепеща, соскальзывали с его пальцев. Пока он играл, вошел Бен, и они кивнули друг другу, но Фаррелл продолжал играть, пока павана не оборвалась на нежном и ломком арпеджо. Тогда он отложил лютню и встал, чтобы обняться с Беном.