— Да это козы! — внушала старшая сестра младшей, стараясь успокоить. — Это не кабаны вовсе, здесь стадо гоняют!
Только пятилетняя девочка могла спутать козьи и кабаньи следы, и сестры с испугом оглядывались на каждый шорох. Но скоро они забыли страх — здесь и там на рыжей хвое виднелись рыжеватые шляпки свинушек или черно-бурые, чуть зеленоватые чернушки.
Вдруг неподалеку раздался громкий треск. Одна из девочек, мертвой хваткой зажав в ладони гриб, обернулась — прямо к ним через папоротник ломилась огромная черноватая туша. Мигом все слова испарились из ее памяти, из горла рвался отчаянный визг. Но кабан не испугался людей, а даже быстрее пошел на голос. Другие девочки заметили его тоже, ельник наполнился разноголосыми истошными визгами; побросав лукошки, натыкаясь на деревья и спотыкаясь о корни, девочки бросились бежать.
Только одна из них отстала. От рождения она хромала и не могла быстро бегать; теперь же она оцепенела от страха и застыла под огромной старой елью. Когда прямо перед ней вырос огромный кабан — старый секач с желтыми загнутыми клыками, сам ростом с теленка, — она запоздало охнула, повернулась и хотела бежать, но сразу оступилась, упала и осталась лежать неподвижно. Может быть, кабан примет ее за мертвую и не тронет.
Перестав дышать от ужаса, девочка слышала хруст и шорох под копытами лесного зверя, его тяжелое дыхание, запах зверя. Обмирая, она ждала удара, который прервет сознание, и так застывшее от смертельного страха. Кабан приблизился, наклонил страшную морду с загнутыми клыками. Девочка чувствовала его дыхание у себя на волосах.
И кабан шепнул ей на ухо Слово, которого она никогда никому не передавала. Это был не простой кабан, а Князь Кабанов, хозяин ельника.
Услышав Слово, девочка поднялась на ноги. Страх ее прошел, и она по-новому смотрела на Зверя — теперь он был ей не чужой. Она осторожно прикоснулась к жесткой щетине на его морде, провела пальцами по страшному загнутому клыку, способному одним ударом распороть брюхо лошади. И от этого прикосновения слабых детских пальцев клык вдруг отломился, как пустотелая ножка гриба-чернушки, и остался у нее в ладони. Это был подарок Князя Кабанов, скрепляющий их новое единство. А на его месте прямо на глазах у девочки вырос новый клык.
Увидев ее живой, родичи не поверили своим глазам. И она вернулась к ним другой. Лес взял ее к себе, миру людей она больше не принадлежала. Ей многое открылось, она стала понимать шум деревьев, различать целебные травы, предсказывать погоду, приманивать зверей и рыбу. Ее прежнее имя забылось, все стали звать ее Еловой. Когда ей сравнялось пятнадцать лет, она пожелала уйти с займища, и старейшина велел мужикам выстроить для нее избу там, где она скажет. И она указала поляну в ельнике, ту самую, где встретила Князя Кабанов. И двадцать лет она прожила там, слушая голоса Леса и служа посредницей между Лесом и людьми. За эти годы лесного в ней стало больше, чем человеческого. Все боялись ее, как боятся Леса, и уважали, как уважают Лес; он кормит, согревает, защищает, но горе тому, кто войдет в него, не зная его законов.
Завидев в воротах высокую сухощавую женскую фигуру, заметно хромающую на ходу, дети и девушки попрятались кто куда. Елова как будто приносила с собой свой сумрачный ельник, болотной сыростью и еловой хвоей веяло от ее коричневой рубахи и ожерелья из кабаньих клыков, хвоинки застряли в седой косе, спускавшейся до самых колен. Ни на кого не глядя и не отвечая на приветствия, Елова прошла в избу, где на лавке лежал Брезь. Родичи вытерли его, переодели в сухую одежду, умыли, но в себя он так и не пришел.
Елова положила сухую тонкую руку ему на лоб, склонилась над ним — у Милавы замерло сердце, словно огромная злая птица хотела заклевать брата. Почуяв, Елова оглянулась на нее, и Милава чуть не вскрикнула под ее взглядом. В нем не было ни злобы, ни вражды — просто в нем не было ничего человеческого.
— Уходи! — коротко и сурово велела ей ведунья. — Он теперь не ваш! Его дух берегини взяли.
Сжавшись, как мышь, Милава бросилась из избы. Ей было страшно оставлять брата одного с этой женщиной, но она не смела ослушаться. Да и как, если даже дед Берестень слушается ведуньи.
Услышав слова Еловы, весь род всполошился, Вмала снова заплакала. Это ведь хуже любой болезни — от лихорадки излечиваются, а от русальей порчи — нет.
— Что же делать с парнем? — тревожно заговорили женщины. — Неужто пропадать теперь? Ведь должно быть средство какое? Или так каженником[129] останется? Жалко ведь!
— Что берегини взяли, то назад не воротят! — сухо бросила ведунья. — Всякую весну они ищут, чьим духом согреться, и вот ныне нашли! В память я его ворочу, а дух его берегиня выпила! Подите все прочь!
Родичи послушно стали расходиться. Только Милава с братом Вострецом остались слушать в сенях. Замирая от страха, что ведунья почует их и прогонит, Милава слышала, как Елова ходит по избе, стучит деревянным ковшом, плещет водой, бормочет что-то. Из щелей пополз горький дым от сжигаемой полыни — злой травы, которой так боятся берегини.
Вострец уткнулся носом в рукав рубахи, а Милава отстранилась, взгляд ее упал на две березки возле тына. Отец посадил их после рождения дочерей, и Милава любила свою белую сестру, разговаривала с ней даже тогда, пока не знала еще человеческого языка. Но теперь, с памятью о березовом смехе росистого утра, даже березка-ровесница стала казаться Милаве опасной. И в нее могла вселиться лукавая берегиня. Или ей мерещится, или березка впрямь, как ее сестры в роще, неспроста качает ветвями, со значением кивает зеленой кудрявой головой?
Запах горькой полыни пробудил Брезя от забытья, но какая-то часть его души так и не вернулась в тело. Как его ни расспрашивали, он так и не рассказал, что с ним случилось. До самого вечера он то лежал на лавке, то сидел, глядя куда-то перед собой, не отвечал, когда к нему обращались. Мать предлагала ему еды, но он ел вяло и неохотно.
Елова велела выселить Брезя из дома в пустую клеть[130], ждавшую нового урожая, запретила ему выходить оттуда и сидеть со всеми за столом. Испорченному нежитью не место с чистыми людьми. Притащив огромную охапку горькой полыни, ведунья рассыпала ее по всей клети, чтобы не подпустить берегиню к Брезю. Саму Елову наполняло редкое в ней деятельное оживление. Она одна постигала тайную важность происходящего, скрытую от простых глаз.
— Смотри, не пускай сына из дому! — велела она Лобану. — А не то берегиня его в лес заманит и запляшет теперь уж до смерти. А убережешь до Купалы — берегини с земли снова в небо уйдут, и будет он жив.
— Что же ему, теперь навек таким бессловесным оставаться? — с плачем расспрашивала мать.