И вновь тряхнул.
— А вы, дядечка ведьмак, и вправду зачаровать любого — любого способный? А дайте мне амулету, чтоб из Микифки жабу сотворить? Ото потеха будет!
— Я из тебя сейчас жабу сотворю.
— А у вас на то ордеру нету. Без ордеру людей в жабов превращать неможно!
— Экий ты у нас правосознательный, — восхитился Аврелий Яковлевич. — А сам-то что?
— Так Микифка — он же ж не человек. Гном. А папка кажеть, что от гномов все беды. Понаехали тут…
Вторая затрещина, отвешенная вразумления ради, вернула паренька к исходной теме.
— Сижу… горюю… а тут панночка одна подплывает… из чистеньких, небось, благороженная…
— Благородная.
— Агась, я так и кажу! У нее на роже написано, что из этих, которые там живуть… и говорит, мол, хочешь деньгу заработать? А я что? Кто ж не хочет? Я ведь не запросто так… я учиться пойду в университету. И законы все выучу.
— Похвально.
— А то… выучу и найду такой, чтоб всю нелюдь из городу выслать, — с немалой гордостью в голосе паренек завершил рассказ о нехитрой своей мечте. — Она мне злотень кинула. Сказала. Купишь, мол, маргаритков белых… пойдешь от сюда и отдашь ведьмаку, который с бородою…
Паренек засопел.
— И испросишь с него за то деньгу, — добавил он решительно.
— Врешь, — Аврелий Яковлевич жертву отпускать не велел.
— Вот те крест, дяденька ведьмак! — паренек широко, истово перекрестился, сразу стало понятно, что этак клясться ему не впервой.
— Какая она была?
— Красивая.
— Высокая? Низкая? Волос светлый или темный? Лицо округлое? Квадратное? Глаза?
— Да не глядел я! Нормальная была! Ежели б кривая или косая, я б запомнил. А туточки… Волос вроде темный… а может и нет… и не знаю! — он завыл, задергался.
— Тихо, — прикрикнул Аврелий Яковлевич, уже понимая, что большего не добьется. — Теперь про приятеля своего рассказывай.
— Так… побьет же…
— Ничего. Тебе не впервой. Откуда ты знаешь, что он чего-то там видел?
Паренек всхлипнул и, завидев кого-то, завертелся, норовя выскользнуть из пиджака.
— Дяденька! Дяденька! Пожалейтя! Не допуститя полицейского произволу… схватили на улице… без ордеру… держать, допросу ведуть… а я, за между прочим, дите горькое… от мамки с папкой в первый раз ушел…
Голос его громкий, визгливый, разносился по улице.
— Цыц, — прикрикнул Аврелий Яковлевич. — Вот, Евстафий Елисеевич, свидетеля вам нашел. Утверждает, что будто бы видел, что ночью творилось…
— Так не я! — взвыл паренек. — Не я видел! Васятка… его черед был!
— Для чего?
Свидетель Евстафию Елисеевичу доверия не внушал, ибо был тощ и плутоват, что кот бродячий. И актерствовать пытался, а значится, соврет — недорого возьмет.
— Тут же ж колдовка жила… всамделишняя! Мы и ходили… кто не ссыт, тот ходил в окна заглядывать… ночью-то… я вот глядел, но давно ужо… а Васятке третьего дня приспичило… ну как, приспичило, проигрался он на желание. А все знали, что Васятка только на словах храбрый, а сам — ссыкло знатное. Вот ему и поставили, чтоб он, значится, сюда пошел и всю ночь колдовку сторожил.
Паренек успокоился.
— А Миха с Шустрым ужо за Васяткой глядели, чтоб он не мухлевал. Будет знать, как языком чесать… думает, что, ежель у него тятька лавочник, то и гоголем ходить можно… тьфу…
— Стоп, — Евстафий Елисеевич подал знак, и Старик свидетеля поставил. — Значит, твой Васятка следил за домом?
— Пацаны казали, что шел, трясся, что хвост заячий… к окнам самым и забрался… после, значится, в окно заглянул и брыкнулся, как девка… — паренек мазнул ладонью по носу и с сожалением добавил. — От я бы все увидел… а это… они казали, что как Васька брыкнулся, так из дома волкодлак вышел. Здоровущий! Косматый весь… в кровище… и с хвостом… ну, потянул носом, но видать решил, что Васятка дохлый, потому и жрать не стал. А тот обмочился! Ну, пацаны сказали, что обмочился.
Паренек сплюнул меж дыру в зубах.
— Они и сами попряталися, небось…
— Что дальше было? — почему-то Аврелий Яковлевич был уверен, что на этом история ночного похождения не завершена.
— Ну… они забоялися выходить, а то вдруг тварюка туточки где схоронилась? А после-то к дому дамочка пришла.
— Какая?
— А я почем ведаю? Васятка божится, что красивая… он ее через окошко углядел… ну, как очухался. Ну, значится, она приехала… а после мужик на коне прискакал. Злой, как… ну и в дом… и Васятко говорил, будто бы он на эту дамочку кричал, она ж смеялася только… потом с шеи чегой-то сдернула и мужик в волка обратился. Здоровущего такого… вот.
Паренек вздохнул и с немалым сожалением добавил:
— Меня тятька запер… я б вам все красивей рассказал, когда б сам… а он… эх…
Аврелий Яковлевич только хмыкнул.
Вот оно как складывается…
Удачно.
Подозрительно удачно.
Кому и когда впервые пришла мысль о том, что служение богам требует отказа от мира, Евдокия не знала. Ей самой сия мысль казалась донельзя нелепою, и в том же виделась крамола, пусть людям неявная, однако тем, кто стоит выше людей, незримым и вездесущим, очевидная. И Евдокии было стыдно и за мысли, и за неумение переменить их, а значится, и себя, и стыдом движимая, она опустила в жертвенную чашу пару злостней.
Пускай.
Глядишь, и вправду на доброе дело пойдут.
Молчаливая монахиня в белой схиме одобрительно качнула головой, и осенив себя крестом, поклонилась Иржене — Милосердной.
Икона была старой, потускневшей от возраста. Лак пошел трещинами, и казалось, что сам пресветлый Ирженин лик прорезали морщины.
— Меня ждут, — Евдокия отвела взгляд, уж больно яркими были глаза рисованной богини. Виделся в них упрек.
Пускай.
Есть люди, которым близок сей путь? Евдокия не понимает их, но им самим она со своей страстью к мирскому, тоже непонятна. Однако это же не повод для вражды?
Обитель сестер — милосердниц располагалась в старинном особняке, более похожем на крепость… Крепостью он и был, выстроенный в незапамятные времена, когда сам Познаньск был махоньким городишкой на берегу Вислянки. Крепостью и остался, пусть бы и давно уже вошел, и в границы Познаньску, и в самое его сердце.
От тех давних времен остались темные стены, сложенные из речного камня, украшенные камнем же, но разноцветным, грубо обтесанным, уложенным крестами да кругами. И стены эти были толсты, надежны. Выдержали они и войны, и бури, и даже Великий пал, изничтоживший некогда половину города, правда, поговаривали, что пошло сие Познаньску исключительно на пользу…
Стены дышали сыростью.
И сквозь толстый слой штукатурки, через тонкие покровы гобеленов, естественно, с сюжетами весьма душеспасительными, чувствовалась древность дома, усталость его. И смиренная готовность и далее служить своим обитательницам.