Какая милая ложь, и страх, укоренившийся где-то внутри, нашептывает, что когда-нибудь Рубеусу надоест быть вежливым, когда-нибудь я вынуждена буду уйти из Хельмсдорфа и тогда… пистолет проще. Быстрее. Милосерднее.
За окном ночь. Лето в разгаре и почти тепло, пахнет талым льдом и немного сеном, этот запах совершенно не соответствует снежно-голубому великолепию Альп, но странным образом успокаивает, убаюкивает… спать нельзя… нельзя спать. Если пересесть поближе к окну, то холод прогонит сон. И стул перетащить. Он неудобный, точно не засну. Рубеус с мрачным выражением лица наблюдает за моими действиями. Под его взглядом неуютно, и я задеваю низкий столик. Воздушно-стеклянное нечто — то ли ваза, то ли чаша — скатывается вниз, разлетаясь на тысячи цветных осколков. Рубеус молча встает и отбирает стул.
— Я уберу, сейчас…
Осколки стекла синими звездами блестят в густом ворсе ковра, какие же они мелкие… ничего, зато занятие будет.
— Сколько суток ты на ногах?
Не помню. Двое, трое, пятеро… какое это имеет значение? Главное, что стоит мне закрыть глаза, и я снова вернусь туда, а я не хочу. Я боюсь.
— Так нельзя, Конни. Тебе нужно поспать.
Не нужно, совсем не нужно. А голос у него ласковый, только это ложь, чтобы уговорить… ему просто надоело, что я хожу следом. И вазу разбила. Сев на пол, собираю стекло в ладонь, синего больше, но есть зеленое и желтое.
— Что ты делаешь?
— Убираю. Я случайно, я не хотела… я больше не буду мешать, честно.
Он сел рядом и, протянув руку, попросил.
— Дай их сюда.
В его ладони осколки кажутся маленькими и тусклыми.
— Все?
— Да.
— Хорошо, — Рубеус высыпал стекло обратно на ковер и, поднявшись, подхватил меня на руки. — Пойдем.
— Куда?
Он не ответил. Он принес меня в свою комнату. Темно и жарко, окна забраны щитами и кажется, будто комната и есть мир, точнее, нет мира за ее пределами. Хорошо. Мне нравится в этой уютной темноте, вот только тепло расслабляет, убаюкивает… нельзя спать.
Кровать огромная. Зачем ему такая кровать? И почему я раньше сюда не заходила? Пуховое одеяло неуловимо пахнет Рубеусом и хочется с головой спрятаться в этот теплый, успокаивающий запах.
— Давай, ложись… ботинки снимем. И рубашку… — он долго возится с пуговицами, а у меня нет сил ни на то, чтобы оттолкнуть, ни чтобы помочь.
— И штаны тоже… вот так, умница, а теперь давай под одеяло.
— Не уходи.
— Не уйду, — он ложится рядом, обнимает и приказывает: — Закрой глаза.
— Я не хочу спать. Я не буду спать! Я… ты не понимаешь, я снова буду там и снова… даже не уговаривай, спать я не буду.
— Не спи, — Рубеус соглашается как-то подозрительно легко. — Давай тогда поговорим.
— О чем?
— О чем-нибудь. Хочешь, о тебе. Знаешь, я раньше думал, что ты призрак. Из казармы виден карниз, а ты там часто сидела, то с книгой, то просто так. Сама белая и одежда тоже. А если не знать, что карниз есть, то можно подумать, будто в воздухе висишь. Я не умею рассказывать, да?
— Нет. Ты хорошо рассказываешь. А я не помню, точнее, не знала, что внизу что-то есть, Карл запретил ходить в ту часть замка, наверное, если бы и знала, то ничего не изменилось бы.
Разговор о прошлом столь отдаленном безопасен. Но спать нельзя, ни в коем случае нельзя спать.
— Потом ты мне помогла выбраться. Наверное, помогла, я до сих пор не уверен, что не бредил. Я потом, когда среди людей уже, все думал, существуешь ты или нет.
— И к какому выводу пришел?
В кольце его рук спокойно и тепло, и замираю, чтобы ненароком не разрушить это спокойствие.
— Что тебя нет и быть не может, и Морли говорил то же самое… спасаясь от одиночества и не такое придумаешь. А потом я увидел тебя в замке…
— И возненавидел.
— Я? — Рубеус засмеялся и покрепче обнял меня. — Ты бы себя видела: полтора метра надменности, и это несмотря на некоторые особенности твоего положения. Беспрецедентная наглость и полное отсутствие уважения к кому бы то ни было. Как такое ненавидеть? Мне было интересно, хотелось потрогать, например, уши… — Рубеус провел пальцем по краю уха, и я зажмурилась от удовольствия.
— Или пальцы, все время гадал, куда когти убираются, почему пальцы такие тонкие, а при этом когти довольно длинные. Или кожа… белая-белая, интересно же везде ли она такая белая, например, здесь… — рука скользнула под одеяла, палец коснулся соска.
— Или здесь… — вторая рука легла на живот, — или…
— Перестань.
— Совсем? — Рубеус целует в шею. — Не могу. Знаешь, каково было, когда разум говорит одно, а хочется совсем другого? Искушение. Я считал тебя посланницей Дьявола, который таким образом желал свернуть меня с пути истинного, и мужественно боролся с искушением.
— И каким же образом?
— Молитвой, — совершенно серьезно ответил он. — В то время я стал очень набожным. Даже Морли удивлялся. Мне было чертовски стыдно, это как найти в себе порок, о котором не подозревал. А ты все время с Вальриком возилась, то лечила, то тренировала, то просто вертелась рядом, и меня это злило. Я решил, что ты охотишься и за его душой, а сама понимаешь, допустить подобного я не мог.
— Мне просто было одиноко.
— Прости…
Его поглаживания становились все более настойчивыми, и не могу сказать, чтобы мне не нравилось.
— А потом вирус этот, болезнь и безумная идея Вальрика, на которую ты согласилась. Это же было опасно, ты вообще понимаешь, что могла умереть?
— Теперь да, тогда — нет, честно говоря, я довольно смутно представляла себе, что нужно делать.
— Пороть тебя некому.
— Кто бы говорил. Прекрати! Что ты делаешь… мы же разговариваем…
Тело тает в томной неге, тело тянется за его руками, не желая расставаться даже на долю секунды… хорошо…
— Разговариваем, — соглашается он, — потом… позже…
Позже я проваливаюсь в уютную дрему, сквозь которую продолжаю ощущать присутствие Рубеуса, оно успокаивает, позволяя думать, что теперь я в безопасности.
— Спишь…
Хочу ответить, что не сплю и проваливаюсь в мягкое тепло.
— Спи, я скоро вернусь, я ненадолго…
Ему нельзя уходить… я не помню почему, но знаю, что нельзя, но ласковые лапы сна отбрасывают тревогу прочь. Потом, позже… завтра.
Вальрик
Коридоры, двери, комнаты. Редкие следы жизни и еще более редкие — запустения, вроде перегоревшей лампы или тонкого слоя пыли на черном экране. Где бы ни находилось это место, но оно замерло во времени, сохранив мгновенье агонии, когда и жизнь и смерть в равной степени далеки.