Она сидела белая, с лицом, словно окаменевшим. Алатай боялся дохнуть.
– Царь, опомнись! – воскликнул Талай. – Это гибель! Если духи гонят, они не оставят в покое!
– Волей люда говорит Бело-Синий. Если он оглушил глав, что те не слышат голоса духов, значит, в том наша доля, – сказала Кадын, не глядя на него.
– Но ты же слышишь, царь! Так уходи! Уйдем вместе с моим родом, как только сойдут снега. Царь!
Он шагнул к ней и остановился как потерянный. Он хотел говорить по-другому, Алатай видел и будто знал, как бы хотел конник говорить с ней сейчас, но не смел: при всех, на людях, он не мог говорить иначе. Кадын не двигалась тоже, будто замерзла. И голос ее был тих, когда ответила ему:
– Царь защищает люд перед духами и врагами, Талай. Царь пленник своего люда. Иного пути нет у меня.
Талай стоял, будто не веря, что слышит такое. Потом опустился на колено и коснулся ее ступни.
– Я не хочу держать тебя пленником, царь. Отпусти меня. Мой род уйдет, как стают снега.
Алатай почуял, как кругом пошла его голова – он словно опять слышал вчерашний их разговор, и будто опять никого не было в доме, и даже его самого не было на сей раз. Они говорили один на один. И вся их жизнь, прошедшая до этого дня, о которой Алатай ничего не знал, звучала сейчас, исходила от лиц их – и растворялась вокруг навеки.
– Я отпускаю тебя, конник Талай, – проговорила Кадын еле слышно. Но Алатай услышал. Не хотел бы – а все же услышал. – Иди со своей долей. Легкого ветра.
– Легкого ветра, моя госпожа, – ответил Талай, поднялся с колен и вышел.
Весной, лишь только запоют долины голосами скота, снимется род Талая, легкий, многоконный, и уйдет за белые перевалы, откуда приходят по осени караваны желтых. Люди займут землю, где стояли их дома, поделят их выпасы, черные проплешины от пожарищ быстро затянутся травой, как зарастают раны. Это будет только весной, но и сейчас Алатаю показалось, будто пахнуло гарью, когда Талай прошел мимо. Как старик, развязавший пояс, словно бы уже не живет, пусть даже и не покинул еще дом, так и конник, порвав с людом, словно бы перестал быть. Он еще жил, но уже не жил, он еще ходил здесь, – но уже словно бы откочевал за белые перевалы. Его даже можно было еще догнать, остановить, сказать, что забыл он здесь свою плетку. Алатаю вдруг жгуче захотелось так сделать, лишь глаза уткнулись в эту плеть, захотелось выбежать, догнать Талая, заглянуть ему в глаза – чтобы понять, что у того на сердце, каково это – быть и вместе с тем уже словно не быть. Но он продолжал сидеть, словно опоенный дурманом. Прошло время прежде, чем сердце его оттаяло, уши раскрылись, будто из них вытекла вода, – и он вдруг понял, что главы обсуждают как ни в чем не бывало, что же отдать хозяину Торзы, дабы оставил он их на этой земле.
– Золото, – говорили одни. – Это богатство, что мы имеем.
– Умелых мастериц, – предлагали другие. – Ни один люд не делает то, что у нас.
– Скот, – кричали третьи. – Эти земли тучные дают нам стада. Поделимся с хозяином!
Кадын молчала, но после, тоже словно очнувшись, произнесла негромко:
– Братья! То, что имеем мы ценного, – наш вольный дух. Его как отдать? Давайте подарим старшему брату лучших наших коней. Их растит он на лучших травах, в спокойных долинах. За ними и желтые через горы приходят. Золото дают горы, скот есть везде, а мастерицы ээ-торзы не нужны.
Главы одобрительно заговорили, впервые соглашаясь с царем.
В тот же день отобрали из царского табуна трех молодых кобылиц самой светлой, солнечной масти, с самыми гибкими шеями, тонкими ногами, летучих, как ветер, узды не знавших. Обрядили их в маски оленей-солнцерогов. Гривы убрали, перевязав тонкими нитями, хвосты заплели, и отвели на три белые вершины, где любит отдыхать ээ-торзы. В полнолуние скинули всех трех в ущелье.
Алатай вместе с царем был на одной из вершин. Как кричала кобылица – эхо стояло в горах. Но на сердце сразу стало темно: что-то шепнуло ему, что не того хотел ээ-торзы, а другого, но чего именно, он боялся и подумать. Кадын же, вернувшись, отправилась в чертог дев и пробыла там несколько дней, а когда снова вернулась в царский дом, Алатай заметил у нее на руке новый рисунок: лошадь в маске Солнцерога с растрепанной гривой и сплетенным хвостом, закрученная, изломленная в смертельном полете – в падении к хозяину гор.
Или ошибся Алатай и принял хозяин дар от люда, только земля не плясала больше, и зима прошла спокойно. Люди залатали дома, Эвмей забыл, что хотел принести своему грозному духу черного быка, обсыпав ему рога мукой. Род конников ушел однажды ночью по голодной весне, а жизнь текла дальше, словно ничего и не было.
Праздник весны духи назначили в урочище серых камней неподалеку от одного из станов рода кузнецов. Царские воины отправились туда раньше, чтобы поставить царю шатер. Весна была ранняя, и долины уже жили, люди готовились к выпасам, перегоняли скот, собирали скарб, чтобы на лето уйти в горы. А по станам уже вовсю трубили лэмо: земля оттаяла, можно провожать мертвецов в лучший мир. Алатай, до того и не думавший о них, всякий раз теперь морщился при этом звуке.
Наконец весь люд стянулся в долину. В ночь перед новолунием, последнюю ночь в году, люди проводили у костров постную трапезу. Царь собрала глав одиннадцати родов, выслушивала, как перезимовали и кто куда на лето кочует. Алатай был там же, хоть и мало мог рассказать о своем роде. Когда все разошлись, отправился искать Эвмея. Он вспомнил, что тому предстояло уйти на посвящение уже с этого праздника, и радостная тревога за брата вдруг охватила сердце. Он чуял себя так, словно сам снова стоит на пороге посвящения и что-то новое вот-вот откроется ему.
Недалеко от царского шатра Алатай увидел костер, вкруг которого сидели люди, и приметил там пустую шапку Эвмея. Тихо подошел и сел рядом с ним, но Эвмей с таким вниманием слушал костровой рассказ, что даже не обернулся. Алатай не удивился, когда увидел у огня того же сказителя, что был в доме царя, – Ашкопая. Он снова рассказывал о Деве-Охотнице, о светящемся в лунном свете ее коне, о волчьей шкуре на плечах. Рассказывал об этом так же, как осенью, и опять у Алатая от его слов мурашки бегали по коже.
– Алчные найдут тебя за эти сказки, сказитель, – раздался вдруг чей-то голос. Человек сказал, будто плюнул в огонь, и все разом обернулись к нему. А тот стоял мрачной тенью, и голос его был тяжел, словно камень.
– Время алчных прошло, – спокойно отвечал Ашкопай. – Как ты можешь говорить за них? Или сам с ними дело имеешь? Или поселились они в твоем сердце, что к розне подстрекают, не гнушаясь кануном праздника?