Я просыпаюсь. Мерно скрипит повозка, сопит Тарквиний, прислонившись к стене, лицо его выглядит помятым, как древний пергамент, завитки бороды редкие и примяты. Старый раб Тарквиний был со мной с самого детства, значит, он должен помнить тот пожар. А я не помню. Я даже толком не помню, что именно горело — чей дом? — но помню бегущих людей, победно ревущее пламя… и рыжую кошку, кричащую с высоты чердака. Она не успела выбраться, а огонь вот-вот собирался оторвать крышу.
Иногда я чувствую себя той самой кошкой.
Я закрываю глаза. Повозка покачивается и скрипит на ходу. Глухо стучат солдатские калиги. Капли дождя барабанят по крыше над моей головой. Сырость такая, что, кажется, воздух можно пить. Он прохладный, медленно стекает по глотке и собирается в животе.
Стоит мне закрыть глаза, я вижу падающие балки, стены, разрушающиеся под своим весом. Огонь ревет, словно отец богов Кронос, проедающий себе путь сквозь время и собственных детей. Грохот. Я вздрагиваю. Последним усилием огонь, пляшущий рыжий великан — огромный непристойный мим, обнаженный в своем пламени, вздымает над головой балку и швыряет в черное небо. Она летит. Она совсем рядом. В последний момент я поднимаю голову и вижу, как кусок тлеющего по краям неба — красные угольки вспыхивают — падает на меня сверху…
Все. Темнота. И боль.
Я просыпаюсь. Тарквиний напротив меня совсем сполз с сиденья, из приоткрытого рта — несколько оставшихся зубов — свисает ниточка слюны. Он жалок. И трогателен, что странно. Именно он тогда, во время пожара… нет, не он.
Сырость. Я ежусь и плотнее натягиваю на себя шерстяное одеяло.
Воспоминания спутаны и дрожат, как отражение в темной воде. Вот бежит водомерка, оставляя за собой тонкие круги. Когда я открываю глаза, все становится белым. Потолок, свет вокруг, солнечное пятно на одеяле и на стене. Кувшин, стоящий возле кровати, на которой я лежу… Мне нравится его изогнутый глиняный бок. Бронзовая чашка… нет. Кувшин глиняный, правильно. А чашка — стеклянная. Из двери тянет свежестью, я чувствую дуновение ветерка на своем лице…
Но ничего не слышу. Меня пробирает озноб. Это словно холодная вода, в которую тебя окунают с головой. Я оглох. Заходит раб, видит, что я не сплю, и спешит скорее дать воды, наклоняет кувшин. Я смотрю, как льется прозрачная струя, дергается иногда и дрожит.
Беззвучно.
Мои руки забинтованы, запах вонючей желтой мази. Ожоги…
Идет июль.
Раб наливает воды и дает выпить. У него мягкие незагорелые руки домашнего раба. Чашка касается моих губ, гладкий край — я начинаю пить. Прохладная полутвердая вода с привкусом кипрского стекла. Она льется внутрь, заполняет пустоту и сухость, успокаивает меня. Я выглатываю воду — жадно, как теленок; кадык ходит вверх-вниз, словно рукоять насоса, которым качают воду вигилы — «бодрствующие», пожарные. Откидываюсь на подушки. И вдруг понимаю: я не слышал ничего, когда пил.
Не слышал стука, когда кувшин наклонялся и задевал стеклянный край чашки. Не слышал плеска льющейся воды, когда струя вздрагивала и наполняла чашку… Не слышал удара собственных зубов о край.
Я оглох. И тогда я закричал на раба — не слыша сам себя, не слыша ничего, кроме вот этого рокота внутри, нарастающего давления. Раб поднял глаза — синие — и выронил кувшин.
Он медленно падает. Я смыкаю веки, слышу, как барабанят капли по крыше повозки, — и вижу падающий кувшин. Воздух почти белый, пронизан солнечным светом. На боку кувшина — геометрический узор, я вижу насечки крест-накрест, с застывшей глиной по краям бороздок. Кувшин падает целую вечность…
Пока он падает, я открываю глаза и моргаю, веки слиплись. Дождь перестал, только с крыши повозки срываются отдельные капли, иногда — целые потоки капель. Топот солдатских калиг, шлепанье по мокрым камням. Военная дорога ведет от границы Белгики, от Могунтиакума, главной военной базы, тянется по просторам Германии, а дальше… дальше — город Ализон, резиденция Вара, и глухая варварская глушь, там стоят летним лагерем три германских легиона. В том числе Семнадцатый Морской.
Зябко. Сыро. Я кутаюсь в плащ, выглядываю из окна — мокрые камни, на обочине блестят лужи, слышу отдаленный смех и болтовню — легионеры развлекаются на ходу. Слышу чей-то резковатый насмешливый голос, опять хохот — кто-то взял на себя труд дать «мулам» если не хлеба, то хотя бы зрелищ. Какой молодец.
Тарквиний напротив меня совсем сполз на сиденье, глаза закрыты, старческая шея обнажена. Остальные рабы сидят в задней части повозки — только старику позволено ехать в комфорте.
Катон Старший писал: квирит, избавься от лишнего. Продай излишки зерна, масла; продай вино, что сделали твои рабы… Продай старого раба. Марк Порций Катон Старший — пример для настоящего римлянина. Марк Порций Катон Старший добродетелен и умерен, он бы продал Тарквиния давным-давно — когда у того только начали выпадать зубы. И плевать, что старик был со мной с детства — это все ерунда по сравнению с настоящей римской умеренностью. Старый раб — лишнее имущество, обременение, роскошь, а не что-то другое.
Воспоминания — тоже лишняя роскошь, по Катону Старшему. Впрочем, что-то подобное сейчас начинает говорить принцепс…
Дорога идет в окружении сырой зелени, между склонов, поросших вереском — я вижу фиолетово-розовые мелкие цветки, целый лиловый ковер, выстеливший землю от обочины до леса. Иногда вижу пашни — они словно врезаны между лесом и клиньями болот. Камыш качается под ветром. В зеленовато-бурых, заросших ряской озерцах плавают лягушки — вот одна, подергивая лапами, срывается с листа и, разгребая лапками ряску, уходит в глубину. Кажется, ее спугнул скрип колес и хохот легионеров.
Выходит солнце. Звучит команда — я узнаю хрипловатый голос Тита Волтумия, старшего центуриона, — и легионеры начинают петь. Это простая, веселая и весьма похабная песня. Про то, как по Галлии, по Галлии идем мы… и так далее. И что-то там про несчастных девушек, которых всегда готов приласкать и пожалеть отзывчивый легионер. А припев солдаты Волтумия орут так, что в окрестных деревеньках оповещаются все девушки, желающие стать отзывчивыми и несчастными. Запевает тот неунывающий тип, что балагурил всю дорогу. Не то чтобы он пел как соловей, чаще он «дает жара» мимо мелодии, но всегда задорно и с душой. Большего от запевалы и не требуется.
Солнце вышло — оно блеклое и плохо умытое, но лужи на дороге блестят.
Изредка мы видим знатных варваров-германцев. Они едут верхом — рослые, длинноволосые блондины, иногда рыжие, — и от их вида словно веет: «Отвали». Или даже: «Совсем отвали». Как-то в этом я совершенно не сомневаюсь. Чудовищно светлые глаза. Германцы в кожаных штанах, в рубахах с длинными рукавами — иногда ярких, но чаще цвета некрашеного полотна. Кроме длинных копий, другого оружия не видно. «Фрамеи», — поясняет Тит Волтумий. Чтобы заслужить право носить оружие, германские юноши должны пройти испытание — на мужество, силу и сноровку. Мечей, кстати, почти ни у кого нет.