Отвада стоит на грани сумасшествия, ещё немного, шагнёт за черту, и мы его уже не вытащим.
— Большой Круг… — понимающе начал Прям и закивал.
— Да, Большой Круг. Обложили его, и Безрода он сдаст. Рано или поздно. Не сможет не сдать. Но при том, как он его любит, это всё равно, что сердце из груди вытащить. Вот и распаляет сам себя почём зря, грехи Сивого ищет там, где их днём с огнём не сыщешь. Себе не признаётся, а оправдание всё же ищет.
— И про ворожбу ты…
— Заметил, как он ухватился за эту несуществующую ворожбу на теле Годовика? Стоял поганец за дверью, пока мы шушукались и всё слышал. Я несу эту чушь и думаю: «Не слишком ли тихо говорю? Как там наш князюшка за дверью, всё ли услышал, болезный, ничего не упустил?»
Воевода потайной дружины начал неудержимо расплываться в улыбке.
— Пусть считает, что нет в этой сдаче его вины, пусть будет уверен, что подневолен. Ни один здравый человек после такого в рассудке не останется. А он нам нужен. Впереди тяжкие времена, и дураков кругом обнаружится столько, что отбиваться устанем. Каждая ясная голова сделается на вес золота, а если это голова князя — отсыпай золото вёдрами, не прогадаешь.
— Он всё же сдался, — качая головой, прошептал Прям.
Верховный угрюмо отмахнулся.
— Прежде чем сдать Сивого, он сдался сам. Одна у меня надежда, — старик разлил брагу по чаркам, — что не сломался Отвада, а просто согнулся.
— Сломался… согнулся… Значит, нет больше надежды? Битва проиграна? Хоть что-нибудь стоящее в походе разнюхали?
Старик тяжело вздохнул, выкатил на воеводу потайной дружины острый взгляд из-под бровей.
— Не всё тебе сказал: ни днём, ни вечером возможности не было, — верховный отрезал по куску гусятины, положил на плошку Пряму и себе. — Седьмицу нужно продержаться. Спорить с Отвадой, ругаться, материться в три уровня, но исподволь выказывать согласие на суд. Не радостно, без весёлых плясок, но Отвада должен это почувствовать. И пуще того — бояре. И всю эту седмицу Безрод должен быть здесь. В городе. Не на Скалистом, а тут!
— Становится интересно, — Прям нырнул в чарку, только глаза поверх края и сверкают.
— Тот в Синей Рубахе, душегуб, — Стюжень мотнул головой на полдень, — через седмицу исчезнет. Ну… по крайней мере должен исчезнуть. А до того никто кроме нашего ему не противник. И состояться должен суд не раньше, чем через семь дней.
— Исчезнет, говоришь, — Прям хмыкнул, оторвал от гусятины, бросил в зубы. — У Чарзара вот-вот чудодейственный живой источник отберут. Был бы я на его месте — всю последнюю седмицу не вылезал бы оттуда. Впрок хлебал бы. Пусть лопну, мрак с ним, но своё возьму. Вряд ли этот по-другому устроен. Вдруг решит всё из Синей Рубахи выжать?
— Непременно решит. Только не в Сторожище. Стравливать с нашим ему резона нет. Как оно обернётся никто не знает, может ведь и наш душегуба заломать. А вдали от Безрода шуму от Синей Рубахи куда как больше будет. Сивые не на каждой ветке растут.
— Значит всю эту седмицу крови будет больше, чем обычно.
— Ураганной волной пойдёт, — кивнул старик.
— А с Отвадой что будет, когда откроется вся правда? Ну… потом, когда закончится эта свистопляска с мором и хизанцами? Ведь, считай, второй раз в жертву Безрода принёс. Чес слов, дурачком будешь беспросветным, и то поедом себя заешь. А тут Отвада и Сивый! Почти отец и сын.
— А мы с тобой не скажем. Пусть будет уверен, что не его рука водила пером по свитку с обвинением, не его уста озвучили приговор. Мне отчего-то кажется, что с приговором эта история вовсе не закончится, — Стюжень искоса взглянул на воеводу потайной дружины. — Я, собственно, и тебе не сказал бы, но мне нужен союзник.
— Зарянка? — только и спросил Прям.
— Да. Её и детей нужно срочно вывезти. Уже попахивает жареным, я бы даже сказал «палёным». В один из дней бояр нужно будет чем-нибудь отвлечь. Вывезти морем не получится, наверняка во все глаза за пристанью приглядывают, да и в море, случись что, следов не найдёшь. Со дня на день страх потеряют, зубы покажут, в открытую полезут. А на земле некоторые из нас стоят крепко, ровно дубы, корни пущены глубоко, не всякая буря выворотит.
— Жаль мне до слёз этих самых некоторых, — горько бросил Прям. — Что же с боярами придумать? Может охоту сообразить?
— Наелись они этой охотой. Боюсь, не клюнут. А из Сторожища должны сорваться все, ровно угорелые.
Прям сощурил один глаз, посидел так немного, выцедил немного из чарки, потом прижмурил другой, закончил с яблоневкой, а когда выглянул на Стюженя, в глазах потайного прыгали хитрые лисята.
— Придумал что-то?
— То, что мы взяли Шестка и Сороку, они знают, — Прям скривился и махнул рукой куда-то в стену, и не было в этой отмашке ни тени почтения. — За день до того, как дашь знак, пущу слух, мол, птичка на хвосте принесла, что в тереме у того или другого должен быть какой-то потайной свиток. И если бояр не выметет из Сторожища, чисто ветром, обещаю вымести весь купеческий конец, как простой метельщик.
Стюжень что-то рисовал в воздухе пальцем, водил туда-сюда, ровно костяшки на счётах перещёлкивает, наконец пожал плечами, буркнул:
— Должно получиться. Больше чем уверен, скажут, мол, на охоту поехали. Поди, сожгут оба терема, да и Злобог с ними.
— За этот свиток непойми с чем они будут готовы убить, поэтому сорвутся на место со всеми своими людьми, сколько их торчит здесь, в Сторожище. Половина рванёт к Сороке, половина к Шестку.
Верховный согласно кивнул, а потайной разлил брагу по чаркам, поднял свою.
— А знаешь что, старый? Давай выпьем за Безрода. Поди, нечасто теперь за него пьют. А надежды на него велики, как всегда. Думаешь, выдюжит?
Старик усмехнулся, облапил чарку, поманил гостя пальцем, и когда тот подался вперёд, шепнул:
— Лучше бы прямо спросил, что да как с Безродом, что мне открылось, пока чужую пыль глотали. Ты всё-таки глаза прикрывай хоть иногда. Тебе не видно, но сейчас там целый выводок лисят резвится, рыжие огни так и сверкают.
Прям, улыбаясь, развёл руками. Сдаюсь.
— Выдюжить должен, хотя когда тебя второй раз кряду с потрохами сдают, надломит кого угодно. И нет. Это не он, если ты об этом.
Потайной мелко-мелко закивал, ага, я так и думал. Верховный ковырял глазами стол, ковырял, потом выглянул на собеседника исподлобья.
— А знаешь, что я старый вынюхал? Есть у оттниров предание, на гусельные струны положили, да отпустили по всей стороне, по всем островам да ладьям. Дескать, иногда на самых боевитых, отчаянных и храбрых находит помрачение рассудка, да не одно находит, а тащит с собой чудовищную силу и проворство. Налетает холодный ветер, и с тем ветром храбрец делается безумен и необычайно силён. А когда буйство силы проходит, день-два валяется без сил и без памяти. Не помнит, что с ним было.
— Студёный ветер, говоришь? — тихо обронил Прям, да подобрался так, ровно вот-вот ворвутся чужаки в стюженеву избу и придётся рубиться.
Верховный кивнул.
— Ага. Студёный. Казалось бы — просто песня, горланят по корчмам да постоялым дворам. Никто на это внимания не обращает, ну песня и песня.
— А ты обратил…
Прям дышать забыл. Смотрел на старика и под глазом бешено замолотил живчик.
— Так наш ровно из песни в этот мир выбрался. Колотит почём зря который месяц. А я, трухлявый пень, в какой-то раз еду, трясусь в седле, гляжу на Сивого да голову ломаю, когда будет следующий приступ и что потом? Кто властвует над полуночными ветрами? И чего он хочет? А? Я тебя спрашиваю, воевода потайной дружины! У тебя голова светлая, вон лисята в зенках кувыркаются, вот и скажи мне, что нужно хозяину Полуночи от Сивого?
Прям аж щёки надул и глаза к небу закатил, чисто каменный истукан в старом святилище. Ну ты спросил.
— Иной раз гляжу в его стылые гляделки и вижу огни, как у тебя, Прям. Только у тебя хитрые лисята в зенках порскают, а у того тризное пламя, которое он заранее возжёг под кем-то из нас. Может меня в припадке размажет, может быть тебя, он ко всему готов. Заранее нас оплакал, заранее тризное кострище сложил, но с места не отшагнёт. Вот и спрашиваю: «Чего ждёт?» Накатывало бы такое буйство на меня, я бы на необитаемый остров убежал, дабы никого не прибить.