Зачем дунианин оставил этого ребенка? Найюр не понимал. Что он увидел, когда посмотрел на младенца? Какая ему польза от мальчика?
Мир и душа ребенка связаны воедино, без разрыва и промежутка, Без обмана. Без языка. Ребенок плачет просто потому, что хочет есть. И Найюр вдруг понял: если он покинет этого ребенка,
мальчик станет айнрити. А если он его заберет, украдет, ускачет с ним в степь — ребенок вырастет скюльвендом. От этой мысли у Найюра зашевелились волосы на голове, ибо здесь была магия, рок.
Дитя не вечно будет плакать только от голода. Разрыв между душой и миром станет шире, и пути для выражения желаний этой души умножатся, станут бесконечными. Голод, который ныне един, расплетется на пряди похоти и надежды, завяжется в тысячи узлов страха и стыда. Мальчик будет зажмуриваться при виде поднятой карающей длани отца и вздыхать от нежного прикосновения матери. Все зависит от обстоятельств. Айнрити или скюль-венд...
Не важно.
И вдруг — совершенно невероятно — Найюр понял, как смотрит на ребенка дунианин: он видит мир людей-младенцев, чьи крики сливаются в слова, языки, нации. Он видит промежуток между душой и миром, он умеет ходить тысячами путей. Вот в чем его магия, его чары: Келлхус умеет закрывать этот разрыв, отвечать на плач. Соединять души и их желания.
Как до него умел его отец. Моэнгхус.
Ошеломленный Найюр смотрел на брыкающуюся фигурку, ощущал хватку крохотной ручки на своих пальцах. Он понял, что дитя его чресл одновременно было его отцом. Это его исток, а сам он, Найюр урс Скиоата,— всего лишь одна из вероятностей. Плач, превратившийся в хор мучительных криков.
Он вспомнил усадьбу в Нансурии, горевшую так ярко, что ночь вокруг казалась совсем черной. Его двоюродные братья смеялись, когда он поймал младенца на острие меча...
Он отнял свой палец. Моэнгхус всхлипнул и затих.
— Ты чужой,— проскрежетал Найюр, поднимая покрытый шрамами кулак.
— Скюльвенд! — раздался крик.
Найюр обернулся и на пороге соседней комнаты увидел шлюху колдуна. Мгновение они просто смотрели друг на друга, одинаково ошеломленные.
— Ты не сделаешь этого! — вскричала женщина пронзительным от ярости голосом.
Эсменет вошла в детскую, и Найюр попятился. Он не дышал, словно больше не нуждался в воздухе.
— Это все, что осталось от Серве,— сказала она. Голос ее был тихим, умиротворяющим.— Все, что осталось. Свидетельство ее существования. Неужели ты и это у нее отнимешь?
«Доказательство ее существования».
Найюр в ужасе смотрел на Эсменет, затем перевел взгляд на младенца — розового на шелковых голубых пеленках.
— Но его имя! — услышал он чей-то крик. Слишком бабий, слишком бессильный, чтобы принадлежать Найюру.
«Со мной что-то не так... Что-то не так...»
Эсменет нахмурилась и хотела что-то сказать, но тут в комнату через обломки двери, высаженной Найюром, влетел первый стражник в зелено-золотом мундире Сотни Столпов.
— Мечи в ножны! — закричала Эсменет, когда солдаты ввалились в комнату.
Караульные воззрились на нее с недоумением.
— В ножны! — повторила она.
Стражники опустили мечи, хотя по-прежнему сжимали рукояти. Офицер попытался возразить, но Эсменет яростным взглядом заставила его замолчать.
— Скюльвенд пришел преклонить колена,— сказала она, повернув свое накрашенное лицо к Найюру,— и почтить первородного сына Воина-Пророка.
И Найюр осознал, что уже стоит на коленях перед колыбелью, а глаза его широко раскрыты, сухи и пусты. Ему казалось, что он никогда не встанет.
Ксинем сидел за старым столом Ахкеймиона и слепо глядел на стену с почти осыпавшейся фреской: кроме пронзенного копьем леопарда, чьих-то глаз и конечностей, ничего не разобрать.
— Что ты делаешь? — спросил он.
Ахкеймион постарался не обращать внимания на предостерегающий тон друга. Он обращался к своим жалким пожиткам, разбросанным на кровати.
— Я уже говорил тебе, Ксин... Я собираю вещи. Перебираюсь во дворец Фама.
Эсменет всегда насмехалась над тем, как он собирается, составляя список вещей, которых всего-то было по пальцам перечесть. «Подоткни тунику,— всегда говаривала она.— А то забудешь свои маленькие штучки».
Похотливая сука... Кем еще она может быть?
— Но Пройас простил тебя.
На сей раз Ахкеймион обратил внимание на тон маршала, и это вызвало у него гнев вместо сочувствия. Ксинем теперь занят только одним — он пьет.
— Зато я не простил Пройаса.
— А я? — спросил Ксинем.— А что будет со мной?
Ахкеймион поежился. Пьяницы всегда как-то особенно произносят слово «я». Он обернулся, стараясь не забыть о том, что Ксинем — его друг... единственный друг.
— Ты? — переспросил он.— Пройас до сих пор нуждается в твоих советах, твоей мудрости. Для тебя есть место рядом с ним. Но не для меня.
— Я не это имел в виду, Акка.
— Но почему я...
Ахкеймион осекся. Он понял, что на самом деле имел в виду его друг. Ксинем обвинял Ахкеймиона в том, что тот его бросает. Даже сейчас, после всего случившегося, Ксинем осмеливался обвинять его. Ахкеймион вернулся к своим жалким пожиткам.
Словно его жизнь и без того не была сущим безумием.
— Почему бы тебе не поехать со мной? — проговорил он и поразился неискренности собственных слов.— Мы можем... мы можем поговорить... с Келлхусом.
— Зачем я Келлхусу?
— Не ему — тебе, Ксин. Тебе нужно поговорить с ним. Тебе необходимо...
Ксинем сумел бесшумно выбраться из-за стола и навис над Ахкеймионом — косматый, жуткий, и не только из-за своего увечья.
— Поговорить с ним! — взревел он, хватая друга за плечи и встряхивая. Ахкеймион вцепился в его руки, но они были тверды как камень.— Я умолял тебя! Помнишь? Я умолял тебя, а ты смот-
рел, как они вырывают мои проклятые глаза! Мои глаза, Акка! У меня больше нет моих гребаных глаз!
Ахкеймион упал на жесткий пол и отползал назад. Его лицо было забрызгано слюной.
Могучий мужчина рухнул на колени.
— Я не вижу-у-у! — провыл он.— Мне не хватает мужества, не хватает мужества...
Несколько мгновений он молча вздрагивал, затем замер. Когда Ксинем снова заговорил, голос его звучал хрипло, он необъяснимым образом изменился. То был голос прежнего Ксинема, и это ужаснуло Ахкеймиона.
— Ты должен поговорить с ним обо мне, Акка. С Келлхусом... У Ахкеймиона не осталось ни сил, ни надежды. Его словно
притянули к полу, связав собственными кишками.
— Что я должен сказать ему?
Первый утренний свет из-под трепещущих век. Вкус первого вздоха. Щека на подушке, онемевшая со сна. Это — и только это — связывало Эсменет с той женщиной, шлюхой, какой она прежде была.