Колоритный экземпляр. Кряжисто-грузный, хмурый, дочерна загорелый. Грудь в разрезе пропотелой рубахи — багрово-кирпичная, вся в жестких выгоревших завитках. Руки громадные, тяжелые, ладони в коре мозолей, пальцы топырятся клешнями. На первый взгляд — то ли шатун, то ли матерый секач; вот только глаза не по-звериному проницательные, колючие; не глаза, а два шила.
Слегка насупил бровь Лава, и три здоровенных мужика, шагнувшие было следом, застыли; все трое — полуголые, низколобые, дочерна загорелые, только глаза не колючие, как у хозяина, а бычьи, навыкате. Постояли, подождали чего-то и, не дождавшись, ушли.
– Дворянчик никак? — спросил Лава неожиданно высоким голосом и оглядел меня с головы до ног, особо задержав взгляд на ящерке. — Ноги лечишь?
– Лечу и ноги, — подтвердил я.
– Учился где?
– В Борсонне.
– Слыхал. — Лава пожевал тонкими губами, подумал. — А дорого берешь?
– Столкуемся, — подмигнул я.
– Ну, смотри, парень. Я тебя за язык не тянул.
Мы перекинулись еще парой фраз, уточняя уговор, а затем Кульгавый посторонился, указывая нам на крыльцо.
В обширной горнице творилось невообразимое: под всеми четырьмя стенами в половину моего роста было навалено всяческое добро — не свое, стократ перебранное, раз навсегда расставленное, а явно совсем недавно приволоченное, еще не рассортированное, не распиханное по сундукам и клетям: штуки ткани, посуда, песочные часы в серебре, что-то вроде клавикордов с перламутровыми клавишами, еще отрез, еще, ворох рубах, ковер, второй ковер, сапоги ненадеванные, опять посуда, опять песочные часы, эти уже в золоте. Не боись, буркнул Лава, не грабленое; сами несли, еще и с поклоном: мол, не возьмешь ли, друг-брат, за должок? — а чего ж не взять, вещь свое место найдет, да и соседи нынче злые, что те кобели, опять же должки должками, а вещи вещами, ежели кто из приставских возвернется, так и вернуть недолго… только где ж им вернуться, когда там, ну, на усадьбе, значит, Вечный знает, что творилось?
Замолчал. Кряхтя, улегся на лавку.
Велел:
– Лечи.
– Сейчас?
– Ну. Чего время-то терять? А насчет харчей не боись, соберут вам сейчас…
И пока три бабы — совершенно одинаково ширококостные и толстозадые, с такими же, как у парней на дворе, выпуклыми очами, молча накрывали стол, я щупал, мял, теребил костистую поясницу хозяина, подправляя сдвинувшийся позвонок…
И расспрашивал.
А Лава рассказывал.
Не то чтобы он любил языком чесать, да ведь поговорить когда-никогда с кем-то надо же — а с кем? Сыны — балбесы, бабы, они бабы и есть; дорогие соседи, все до единого, пустобрехи и завистники. А тут, спасибо Вечному, новый человек, городской, грамотный, из благородных; можно сказать, ему, Лаве, ровня…
Вот ведь какие времена настали, говорил Кульгавый, постанывая, самые, скажу я, распоследние времена, и неведомо, что дальше-то будет. Даже и в Козьи-Воздуся добралась напасть. Когда? Ну… третьего дня, утром рано, аккурат перед побудкой, прискакал на деревню конный. Вроде мужик, а при мече. И не степной. Сказал: от короля. Мол, послан. Ко всем людям земли, стало быть, и к вам тоже. Вставайте, сказал, за древнюю волю, за правду. Наговорил с три короба и умчался. А господин пристав как раз по вечеру объявил мужикам, что теперь в шестой день тоже на господское поле надо идти, потому как дожди скоро. Ну… и собрались было, ничего ж не поделать, да вот этот, который от короля, всех смутил: сказал, что не надо теперь ни шестой день ходить, ни пятый, ни вообще, потому — сеньоров больше не будет. М-ммм… вот, пошли мужики к приставу, узнать, что там да как, встали под домом; дождь шел, а они все ждали, а господин пристав все не шел, и вот тут-то Вакка-трясучий вдруг открыл рот. И никто ж не ждал от Вакки такой прыти, слышь, лекарь?! — а он взял да открыл. Раньше молчал, когда меньшую девку его господин пристав в поломойки забрал, с брачного ложа взял, из-под жениха, считай, и после молчал, когда девка-дура в омут кинулась… ну… молчал и молчал, а тут вдруг завопил: король-де, король вернулся! — и шасть на крыльцо. А оттуда — стрела, короткая такая. И Вакку в грудь. Добро б еще одного Вакку, бобыля непутевого, так ведь вышла наружу и дедушку Гу насмерть поцарапала. А дедушка старенький, его вся округа уважает. Ну вот… и как-то оно вышло, что народ попер на крыльцо, а оттуда еще стрела, и потом еще… но мужики осмелели и обозлились, выломали дверь и в кухне, за лавкой, зарубили господина пристава мотыгой. И жену его, чтоб не лезла под горячую руку, той же мотыгой пристукнули, как куренка, хотя на нее, понятно, зуба никто не держал. А отца-капеллана, беднягу, прибили к дверному косяку гвоздями, но это уже потом, спьяну, когда выбили днища у бочек в подвале. А там бабы в крик… Ну и пошло… Только ты, лекарь, не думай, что я там был, не было меня там, с чужих слов говорю, а мое дело сторона…
Лава кряхтел, невестки его (или дочери?) сновали туда-сюда, бухали на стол миски и казаны, со стола несло вкусным паром чего-то мясного, Олла, умытая и одетая в чистенькое платьице, сидела на краешке скамейки, а я думал.
Круто заварилось, очень круто; но мне-то что делать?
Лава о демоне знать ничего не знал, не слышал даже, да и как слышать, продолжал бубнить Кульгавый, я ж от мира наособицу, они ж завидущие и руки у них загребущие, работать не умеют, а больше того — не хотят, вот и не ладили с господином приставом, упокой его Вечный, а господин пристав, он ведь тоже человек, и притом с ба-альшим понятием; ежели с ним по-умному, так тебе завсегда потачка будет, глядишь — и на оброк отпустят, и опять же — хоть вернись сам господин пристав, так Лава вещички господские схоронил, а ежели никто не вернется, так тоже хорошо, добро в дому хозяйству не помеха; а бояться Лаве нечего: трое сынишек тут, под боком, в обиду соседям не дадут, и старший сынок у самого его сиятельства графа в кольчужниках, десятник уже; тоже заступится, если что не так… а еще двое сынков, Укка и Лыып, так те сразу, как мужики собрались в поход, вместе с ними пошли, за древнюю правду; к королю, значит… К какому королю? Ну-у… господин лекарь, видать, совсем издалека. К какому ж еще, если не к тому самому, к другому нешто б я парней пустил, а тут, может, и повернется, как люди говорят…
– Да что за король? — спрашиваю я, еще не подозревая, что через мгновение сердце замрет и сожмется.
– Багряный. Кто ж еще? — неподдельно удивляется Кульгавый.
И тут же вскрикивает.
Впервые за семь лет практики мой палец соскользнул с позвонка.
Экка пятая,
из которой читатель узнает, что горожанам никак верить нельзя, поскольку городской человек всегда себе на уме