В общем, все занимались своими делами — викинги и бонды отстраивали новые, взамен сгоревших, жилища да просмаливали и конопатили дракары — весна на дворе как-никак, в море пора; монах посвящал всё своё время философии и музе истории (то есть, по общему мнению, сибаритствовал и пьянствовал), чем и не преминул воспользоваться пакостник годи. Имя годи, кстати, было Ульф, но вспоминали об этом настолько редко, что он и сам забыл, как его кличут.
Ну и вот, сей Ульф просидел, дрожа от страха, в своём капище три дня, ни меча, ни лука в руки не взял, а как вылез на свет Божий да узнал о происшедшем, начал действовать в лучших своих традициях, то есть лицемерно и вредно. Тряся посохом и бородёнкой, жрец шнырял по всему Вадхейму, и там, где ему удавалось собрать более трёх человек, тут же начинал проповедовать. Суть его речей, напыщенных и многословных, сводилась к следующему: посёлок был спасён от огня и меча, а жители его от поголовного поругания исключительно по воле Асов, а прибыть лично на место событий изволил не кто иной, как Тор-громовержец, и поразил всех данов до единого своим молотом Мьёлльниром.
Мало кто задумывался, конечно, как это могли даны «предать поруганию» всех, ибо с их стороны это выглядело бы просто неприлично, ну а выяснять у годи, где он сам провёл ту самую ночь и что тогда делал, никто не хотел — зачем выслушивать очередную порцию вранья. Сам Ульф чванно заявлял, что провёл всё время в мольбах Одину, совершенно не желая распространяться о том, что, пока он хоронился в своей пещере сначала от стрел датчан, а затем от явления Великого Духа, приключилась у него с перепугу медвежья болезнь, и теперь в капище мог войти только человек с сильным насморком или крепкими нервами — за четырнадцать дней несносное зловоние так и не выветрилось…
Естественно, что отец Целестин в свою очередь предпринял контрмеры: потрясая Евангелием и животом, он вёл душеспасительные беседы, долгие и занудные, даже перед одним-двумя слушателями, а после того, как Торин, наведавшись в святилище по какому-то делу и покатываясь со смеху, рассказал монаху, почему годи туда практически никого не пускает, святой отец немедленно растрепал об этом по всему Вадхейму.
В отместку окончательно взъярившийся от эдакой наглости и неуважения жрец публично потребовал человеческого жертвоприношения своим богам, и в очередной раз проклял отца Целестина, обвинив его во лжи.
Отвратительный выпад Ульфа в свою очередь тоже вывел обычно мирного монаха из себя, и солнечным апрельским днём при большом стечении народа (около сотни присутствовало, да конунг с семейством пришёл) оба предстоятеля конфессий в течение двух часов орали друг на друга, понося на чём свет стоит всё, что им не нравилось как в идеологии оппонента, так и в его внешности и личных качествах. Несмотря на меткость и язвительность годьего языка — этого у него не отнимешь, — отец Целестин смог склонить на свою сторону подавляющее большинство присутствующих и Торина тоже, особенно после слов о том, что и так потери в людях большие и работать некому, а этот безумец, мол, хочет ещё кого-нибудь загубить! Не для того ведь архангел даже рабов исцелил, чтобы их потом самим убивать!
— Фарисей! — прошипел охрипший от ругани годи, пытаясь хоть как-нибудь ещё уязвить отца Целестина и видя, что бой почти проигран.
— На себя посмотри! — рявкнул в ответ монах. — Идолопоклонник! — И подумал про себя: «Надо же, какое слово выучил, и не поленился ведь!»
— Мракобес!
— От мракобеса слышу!!
— У-у, порождение Хель! — Ульф, с красной от злости рожей, кинулся на отца Целестина с кулаками, и опять вышла бы вульгарная драка меж духовными пастырями, но их разняли, и серьёзных телесных повреждений никому причинено не было. Жрец, благоухая въевшимися в одежду ароматами своего жилища, отправился, посрамлённый, к себе в пещеру, обидевшись на весь мир. Монах же целый день ходил гоголем и неустанно проповедовал. К вечеру — благо пива испил он преизрядно (почти в каждом доме подносили) — отец Целестин перешёл на псалмы, кои распевал приятным баритоном. Последний кувшин свалил его с ног возле дома, где жил стурман Нармунд, — тот вышел зачем-то на улицу, и весьма кстати, ибо в полутьме наткнулся на храпящего монаха, вольготно развалившегося в глубокой и на редкость грязной луже. Зная, что ночи ещё холодные, и проявив несвойственное норманнам милосердие, Нармунд вкупе с шестью кликнутыми дружинниками дотащил святого отца до его дома. Надо сказать, что семерым здоровенным мужикам пришлось изрядно попотеть — Нармунд только ругался непристойно, отдуваясь от этакой тяжести.
Стирать изгаженную рясу на другой день пришлось, конечно, Сигню.
Когда всё было постирано, вымыто, приведено в порядок («всё» — включая и отца Целестина), Сигню-Мария, читавшая ему длинную и совершенно справедливую нотацию о вреде алкоголя и христианской точке зрения на сей грех, отворила дверь на стук. Пришли Видгнир с Торином.
— Как здоровье? — ехидно осведомился конунг, наслышанный уже о последних подвигах монаха.
— Спасибо, милостью Божией, — кивнул отец Целестин на початый кувшин с пивом, коим уже успел полечить головную боль. — Что-то случилось, Торин? Отчего вы здесь?
Вместо ответа конунг выставил на стол, под неодобрительными взглядами Сигню, огромный жбан с пивом, принесённый с собой, и отец Целестин понял, что разговор предстоит долгий. И похоже, по делу.
Сигню накрыла на стол — к пиву добавились кружки, копчёная рыба да жареное мясо, — а сама, стараясь не привлекать внимание, села в уголок. Однако выгонять её никто и не собирался. После того, что Сигню сделала для Вадхейма, после того, как пробралась обратно в посёлок через вражеский лагерь, чудом будучи не замеченной, перелезла высоченную ограду, вернувшись целой и невредимой и принеся надежду на помощь, — даже Торин, не питавший иллюзий по поводу женского воинского умения, не посмел бы ей и слова сказать.
— Буду собирать тинг. Скоро… — начал Торин. В доме было натоплено, и конунг, отстегнув фибулу, сбросил плащ, оставшись в своей любимой куртке. — Решать надо, куда корабли направим…
— Как куда? — всполошился отец Целестин. — Ты чего, конунг? На запад плыть надо!
— Да знаю. Только вот есть-то следующей зимой тоже надо. Да людей здесь оставить, глядишь, даны мстить удумают. Вот что мы с Видгниром решили: два корабля в Гардарики отправим, да пусть ещё в Хедебю и Бирку заглянут, — может, Нармунд людей в дружину наберёт. Народу-то вон сколько полегло. Каких — мне всё равно: словин, франк или германец, лишь бы воин хороший, и пусть с нами живёт. И жильё будет, и жена, и рабы… Ну да это пусть Нармунд думает, у него своя голова на плечах.