Ну, теперь самое сложное. Я беру чашу и начинаю пить. Сила воли. Голова начинает кружиться — крепкое, зараза.
Допиваю и переворачиваю чашу донцем вверх, смотрю на Секста Победителя. «Мулы» молчат. Я демонстративно встряхиваю чашу. Ни капли внутри не осталось.
— До дна! — кричит Секст. Легионеры радостно ревут.
Марк по прозвищу Крысобой улыбается. В свете факелов его лицо кажется рваным, красное на черном. Лицо Геракла с греческой амфоры. Я слышу крики солдат и слышу, как тоскливо звучат греческие трубы где-то далеко. Одинокие мерные удары цимбал.
Мне страшно.
…Погасший фитилек свечи.
Порыв ветра налетает, и факел в руке Секста начинает вдруг трещать, плеваться искрами, почти гаснет. И вдруг словно выстреливает. Секст отдергивает руку, когда на руку ему попадает капля смолы. Факел падает на землю. Я отступаю на шаг — невольно.
Холод. Факел горит на земле. Пламя дергается, как в припадке.
— Дурацкий факел, — говорит Секст. — Вот дешевка какая. Легат, вас не задело? Простите, я…
Марк стоит, прижав ладонь к щеке, и глупо улыбается.
— Все в порядке, солдат, — говорю я. — Продолжайте праздновать! Удачи, Марк!
Будущий центурион отнимает руку — там небольшой ожог, брызнуло смолой. Марк разглядывает свою ладонь.
Я иду прочь, шагаю ровно и медленно, чтобы это как можно меньше походило на бегство. Возвращаюсь в свою палатку и долго сижу в темноте, глядя перед собой. Что-то не так.
…Все будет хорошо — даже если не будет.
Когда факел выстрелил, мне почудилось… Нет, не так. Не почудилось. Я — увидел. Вместо приятного, хотя и простоватого лица центуриона Марка — чудовищную изуродованную харю с приплюснутым носом. И десятки смеющихся черепов вокруг него…
Ерунда. Приметы. Знаки. Предопределение, говорите?! Не верю.
Тарквиний, около 70 лет, домашний раб.
Странная все-таки штука — жизнь.
Стариков все больше, а молодые умирают. Словно молодость — это болезнь, которая одних убивает, других же оставляет калеками. И вот они живут — те, кто выжил: изувеченные, изломанные, с согнутыми спинами, искореженными суставами, ослепшими очами. Волосы их побелели, зубы выпали, ноги у них трясутся, а воспоминания — неполны.
Счастливчики.
Мы выжили. Нам — повезло.
Доказательства? Это легко. Когда мой хозяин Гай учился у греков, я тоже кое-чего наслушался. Пожалуйста: доказательство от противного. Покажите мне хоть одного человека, что дожил до старости — молодым. Не можете? Все. Вопросов больше нет.
Я не помню, что я вчера ел на ужин. Не то чтобы мне хотелось это помнить — но надо, я каждый раз даю себе задание, чтобы не занеметь в этой неподвижности, что подступает ко мне со всех сторон. Она все ближе. Стоит замешкаться, дать неподвижности шанс — и она проникнет в тебя, захолодит конечности и заставит сердце биться через раз… через два… через… три… Вообще не биться.
Поэтому я сражаюсь. Вареное пшено, вспоминаю я. И овечий сыр… кажется. И что-то еще. Всегда есть что-то еще.
Я так стар, что помню деда моего Гая, салажонка гордого. Деда звали так же, как и отца, — Луций Деметрий Целест, у них в семье старший сын завсегда — Луций, словно они других имен не знают. Высокомерие и гордость, проклятые римляне.
Я когда-то тоже был свободным. Наверное. Я уже не помню, как это было, я попал в Рим совсем мальчишкой. Узкие улочки, мощенные камнем, раскалялись докрасна под моими ногами. Я хорошо бегал тогда. Нас, мальчишек, гоняли как посыльных — беги туда, беги сюда, отнести то, не знаю зачем. И неважно кому. Важно — вовремя. В общем, беги, мальчик, беги. Опаздывать нельзя, выпорют.
А потом, когда я уже был взрослым, моя жизнь изменилась. Я до сих пор не знаю, почему дед мальчишки выбрал меня. Чем я отличался от других рабов? Я долго потом старался понять. Всегда хочется быть особенным, не таким, как остальные… Теперь знаю.
Я прожил на свете достаточно долго, чтобы понять. Ничем. Ни-чем. Здорово, да? Деду Гая это было не нужно. Ему был нужен раб для его внука. И все. Это я сейчас понимаю. А тогда много ерунды придумывал. Это бывает. Но тогда, в общем, я был доволен своей жизнью. Пока одним все, другим — ничего. И остается время поболтать с девчонками на господской кухне… Боги, как давно это было…
Многие умерли. Когда я закрываю глаза, мертвые мальчишки окружают меня. Иногда я даже с ними разговариваю. Им там одиноко, в их молодости.
А когда они уходят, я сражаюсь. Вареное пшено, вспоминаю я. И овечий сыр… кажется. И что-то еще. Всегда есть что-то еще…
Молодость — это болезнь. Жаль, что мы так быстро выздоравливаем.
* * *
Давно замечено — утром все кажется лучше. И судьба, и время, и люди… И даже собственное лицо. Я разглядываю отражение в лезвии кинжала.
У людей, отмеченных богами, глаза разного цвета. У Александра Великого, рассказывают, один глаз был зеленый, другой карий. Или, по другой версии, зеленый и голубой. Впрочем, дело в другом. Александр Македонский захватил к двадцати пяти годам половину мира и дошел до далекой Индии. Потом, правда, умер. Его огромная империя развалилась на куски, когда тело Александра не успело даже остыть…
Кстати, это мысль. Может, мне к своему имени добавить прозвание «Счастливый»? А что, Гай Деметрий Целест Счастливый. Или, скажем, Гай Деметрий Целест Разноглазый Урод. Звучит.
Я убираю кинжал обратно в ножны. Прохожу по палатке — она огромная. Вот то, что я искал. От брата-легата мне в наследство досталось большое зеркало, я снимаю с него покрывало. Отлично! Полированная поверхность бронзы отражает напряженное лицо нового легата. Разноглазое.
Разве можно внезапно стать «Счастливым» в возрасте двадцати восьми лет? Впрочем, почему нет — цвет глаз же я поменял? Может быть, какая-нибудь местная Юнона Косматая положила глаз на красавца-легата (то есть меня), когда он проезжал мимо ее рощи по пути в легион. То-то у меня на днях спина чесалась… под левой лопаткой…
Положила глаз. Хм-м. Глаз… Глаз?
Я хлопаю в ладоши. Раб откидывает занавесь. Сонный, ленивый.
— Господин? — Он склоняет голову, ждет приказаний. Или спит на ходу — толком не разберешь.
— Передай преторианцам, что мы отправляемся в Ализон через час. Пусть будут готовы.
— Слушаюсь, господин.
Раб исчезает. Когда занавесь за ним перестает колыхаться, я выуживаю из ворота амулет, кладу на ладонь. Серебристая фигурка, обмотанная цветным шнурком, чтобы можно было носить на шее, отражает свет — куда там бронзовому зеркалу.