И Конан, еще не узрев будущего своего противника, возненавидел его всей душой и продолжал с мрачным упорством крушить черепа на арене Нергала, думая уже не только о побеге, но и о том времени, когда рагаровы клинки обагрятся асирской кровью. Он прикончит этого Сайга, и смерть рыжей крысы будет нелегкой! Такой же, как у хаббатейца, с которым он встретился в седьмом поединке.
Случались среди праллов и свободные – мечники из царского воинства либо кинаты, хорошо владевшие оружием. Бились они не из-за денег, а ради чести и развлечения, а в редких случаях – по приговору, ибо всякий преступник в Хаббатее мог выбирать между секирой палача и боевой ареной. Но хаббатеец, соперник Конана, не являлся ни вором, ни разбойником, ни насильником, а был войсковым бун-баши, старшим над полусотней солдат. Славился он как опытный фехтовальщик и любил блеснуть своим искусством на ристалище – но в пределах благоразумия. Скажем, с асиром Сайгом и его молотом он связываться не хотел, а вот с киммерийцем Конаном, сражавшемся на мечах, бун-баши готов был потягаться.
Конан долго убивал его. Гонял по арене, сек и резал клинками, пускал кровь то из руки, то из плеча, то из мелкой раны на бедре. Потом прикончил, располосовав живот. Чернь на скамьях ристалища Нергала захлебывалась от восторга; зрители бесновались и ревели, передавали на арену кувшины с брандом, швыряли, по местному обычаю, фрукты и мясо, шарфы, сладкие пряники и лепешки с медом. Конан помочился на их дары и ушел. Все это, включая и самонадеянного бун-баши, являлось для него символом Хаббы – благополучной Хаббы, веками снимавшей дань с Пути Нефрита и Шелка, жиревшей, богатевшей и развлекавшейся видом чужой крови. Было только справедливо пролить на арену и хаббатейскую кровь.
Восьмым и последним соперником Конана стал не человек, а великолепный барс из южного Турана. Пронзив его сердце клинком, киммериец почувствовал искреннее сожаление, В конце концов, люди могли выбирать между галерой, рудником и ристалищем, а в случае мечника-хаббатейца – между пьянкой в кабаке и кровавым развлечением на арене. Но для благородного зверя выбор не существовал; его ждали только желтый песок, вопли двуногих шакалов и холодное лезвие меча. Конан убил его и, расставшись со своими мечами, покинул арену. Брови его были нахмурены, губы шептали проклятия. Он поминал недобрым словом и Мир-Хаммада с Саддарой, туранских купцов, и асира Сайга, и толстобрюхого портового смотрителя, и кабатчика из «Веселого Трота», и всех остальных хаббатейцев, вместе с их громоносным царем Гхором Кирландой.
Когда дверь, ведущая в кольцевой коридор под амфитеатром и к каморкам праллов, уже распахнулась перед Конаном, кто-то бросил ему персик. Большой сочный плод, величиной с кулак, завернутый в тряпицу, чтобы не разбился при падении. Конан запрокинул голову, и взгляд его встретился с женскими очами. Черноглазая Лильяла! Она тоже была тут, но не вопила и не размахивала руками в возбуждении, а выглядела грустной, если не сказать больше – Конану почудилось, что девушка плачет. Он поднял персик, надкусил и улыбнулся ей.
* * *
Уперевшись подбородком о камень, Конан глядел в зарешеченное оконце. По арене кружили сразу две пары: бритуниец с соломенными волосами и смуглый шемит сражались против двух чернокожих, по виду из Куша. У бритунийца был меч, у шемита – топор, у черных воинов – украшенные перьями копья с широкими и длинными наконечниками. Эта четверка выглядела совсем неплохо, но Конан знал, что справился бы с ними примерно за то время, которое потребно солнцу, чтобы подняться на ладонь.
Но стоило ли убивать этих четверых? В этом он не был уверен. И он не сомневался, что убийство несчастных праллов не доставило бы ему никакого удовольствия – ни выгоды, ни радости победы. Вот хаббатейцев, бесновавшихся на скамьях амфитеатра, он перерезал бы с гораздо большей охотой, а потом разрушил проклятое ристалище Нергала, и остальные ристалища, и царский дворец, и весь город… Как раз тот случай, когда пригодились бы божественные молнии!
Вцепившись в прочную решетку, он попытался тряхануть ее, но безуспешно. Решетки тут делали капитально, на стигийский манер – из железных прутьев толщиной с древко секиры, забитых в камень на целую ладонь. Вторая решетка, перегораживавшая каморку на две половины, выглядела не столь основательной, и Конану, возможно, удалось бы разогнуть ее прутья. Ну, и что с того? Он очутился бы в другой половине камеры, где было такое же маленькое оконце и крепчайшая дверь из дубовых брусьев… Пожалуй, мелькнула мысль, он слишком расхвастался – там, в гавани, перед толстопузым Гихом Матарой – когда говорил, что удерет через два или три дня. Правда, имелись в виду рудники или галеры, где за рабами вряд ли следили с тем же тщанием, как за праллами. Быть может, стоило сделать иной выбор?
Конан бросил взгляд на арену, где бритуниец и израненный шемит сдерживали натиск черных воинов, и покачал головой.
Нет! Он выбрал правильно! Он не может бросить в этом жабьем болоте драгоценные мечи Рагара!
От Рагара и его клинков мысли Конана обратились к Учителю, обитавшему на рубеже гирканских степей, и к молниям Митры. Если б он уже владел их огненной силой, то сжег бы богатую Хаббу, обитель несправедливости и мерзости, спалил бы ее дотла, обратил бы ее сады, ее корабли и причалы, ее виноградники и ее людей в прах и пепел! И ее розовые камни тоже стали бы прахом, потому что камень не мог сопротивляться сокрушительной мощи божественного огня.
Он уничтожил бы все!
Но было бы такое деяние справедливым? Вот в чем вопрос!
От аргосца Рагара, воителя Митры, Конан выведал, что власть над молниями дается не всякому, а лишь тому, кто готов принести твердые и нерушимые обеты. Он помнил об этой клятве, про которую толковали и другие воители, встречавшиеся ему много лет назад – и аквилонец Фарал Серый, и малыш Лайтлбро из Бритунии. Наставник требует, чтобы овладевший Великим Искусством применял его только при обороне либо уничтожая Зло… Но что есть Зло? Жестокий правитель, жестокий народ, вне всякого сомнения! Таких правителей и народов вокруг имелось превеликое множество, и Хаббатея не составляла исключения!
Конан вновь посмотрел на арену. Битва за его зарешеченным окошком близилась к концу: шемит и один из чернокожих были уже повержены, бритуниец и второй кушит, обагренные кровью, едва шевелились. Над амфитеатром Нергала стоял оглушительный рев; гремели деревянные трещотки, вопли и вой хаббатейцев казались торжествующим хохотом стаи гиен.
Нет, решил Конан, светлый Митра не взыскал бы с него, если б этот злой город обратился в безжизненные камни, опаленные огнем! Впрочем, клятвы и обеты, потребные Учителю, киммерийца не пугали. Слова всегда остаются словами, и даже имя бога, как бы скрепляющее обещание, всего лишь слово, не более того. Боги же, по большей части, невнимательны к мелочам; даже сам человек значит для них не слишком много – что уж говорить о принесенных им обетах! Возможно, они имеют значение для магов и жрецов, но никак уж не для воинов! Деяния воина можно трактовать и так, и этак, в зависимости от ситуации и обстоятельств – тем более, воина-победителя… Скажем, – думал Конан, уставившись на погибавших бри-тунца и кушита, – что произойдет, если он, завладев молниями Митры, обрушит их на Хаббу? С одной стороны, это будет нападением; с другой – он уничтожит мерзкий город и мерзкий народ, свергнет Трота, гнусного бога, покровителя кровавых зрелищ и похоти. Разрушит храмы Трехликого, истребит жрецов во славу великого Митры! Разве Податель Жизни покарает его за это? Сочтет учиненную им резню нарушением клятвы? Очень и очень сомнительно… Ибо в одном боги похожи на людей: каждый из них алчет низвержения соперника.