При виде восхода, лучшего за сотню лет, любой уважающий себя аэд прослезился бы и тут же сочинил восторженный гимн. И непременно добавил бы: «Отличное утро, чтобы умереть!» Жаль, не было аэдов в войске, высадившемся на Тафосе. И хвала богам, что не было, ибо за последнюю фразу любимец Муз наверняка схлопотал бы по зубам от лишенных поэтического дара жизнелюбивых соратников.
Лагерь просыпался. Пряди тумана мешались с дымом первых костров. Люди двигались медленно, бестолково, как сонные рыбы в толще воды. Дозоры, промаявшись всю ночь в ожидании вылазки телебоев, наконец вздохнули спокойно. Звякали котлы и оружие. Кто‑то острил меч, водя по лезвию точильным камнем: «Вжжжик… вжжжик…» Молодой караульщик, отлучившийся по нужде, бегом вернулся на пост. Быстро огляделся; перевел дух. Хвала Зевсу, никто не заметил его отлучки! Для порядка парень еще раз обвел взглядом лагерь – и едва не заорал.
По лагерю шел бог.
Сквозь туман и дым. Мимо костров и людей. Не замечая. Не видя. Не интересуясь. Кроваво‑алый гребень шлема. Доспех – вторая кожа из металла. Бог в нем родился. Широкий запон; тяжелый меч в ножнах. Блеск солнца на меди и бронзе. Лик Медузы на щите. Оскал львиных морд с наручей. Хруст щебня под ногами. Все другие звуки исчезли. Остались шаги и хруст: мерный, равнодушный. Словно не камни терлись друг о друга, а кости врагов.
На бога оборачивались. Афиняне. Фокейцы. Локры. Беотийцы. Аргивяне. Горы. Облака. Волны. Из шатра сунулся рыжий весельчак Эльпистик:
– Эй! Куда собрался, лавагет? На войну?!
Шутка повисла в воздухе, оборачиваясь пророчеством. Лагерь остался позади. Гигантом восстав из чрева матери‑Геи, перед богом выросла крепость. Серые зубья башен грызли небо. На галерее подняли тревогу. Часовой замахнулся дротиком – и опустил руку. Возможно, представил, как бог восходит на башню и ломает ему шею. А потом спускается обратно, чтобы ждать дальше. Вскоре за воротами послышалась торопливая возня. Громыхнул, покидая петли, засов‑исполин. Створки распахнулись. За ними стоял другой бог. Сине‑зеленый гребень шлема. Посейдонов трезубец на щите. Доспех – рыбья чешуя. Бог в нем родился.
Ворота были богу тесны.
Ему хотелось в поле.
Когда пролилась первая кровь, стало ясно, что бьются не боги.
…створки распахнулись.
– Ты обещал, – напомнил один из старейшин, выходя вперед.
Амфитрион рассмеялся:
– Что я вам обещал?
За спиной сына Алкея, на границе щебня и травы, лежал мертвец. Вольно раскинув руки, словно пытаясь обнять весь мир, отсюда до Гипербореи, Птерелай обратил к небу залитое кровью лицо. Наверное, сравнивал небо с морем, вотчиной своего божественного деда. Кровь покрывала и лицо Амфитриона. Она подсыхала, стягивая кожу. Борода слиплась жесткими колтунами. Впору поверить, что горный лев точил когти о щеки и скулы, как о ствол дуба, оставив после себя лохмотья содранной коры. Вмятины на доспехах, шлемы откатились прочь, наплечник висит на лопнувшем ремне – мертвый и живой были так похожи друг на друга, что казались близнецами.
Вспомнилось: да, близнецы. В нашем роду они вечно грызутся.
«Айнос ниже Олимпа, – сказал Птерелай, уже на пороге царства теней. Амфитриону пришлось встать на колени и ткнуться ухом в губы умирающего. Иначе он не разобрал бы ни слова. – Небо выше Олимпа. Судьба над всеми нами… Я хорошо дрался?» Казалось, спрашивает не прославленный воин, а мальчишка, впервые взявший в руки копье. «Ты едва не убил меня, – с чистым сердцем ответил Амфитрион. – Судьба над нами, вот и все.» Он не кривил душой. Тот удар, поверх щита; и позже, когда меч вспорол кожу на ребрах. «Давно так не дрался…» Губы Птерелая дрогнули. Пожалуй, это была улыбка. Да, точно, улыбка. Ее уродовали красные, глянцевитые пузыри, вздувшиеся в углах рта. «Очень давно. С ранней юности. В моих волосах тогда еще не блестело золото…» Серебро, подумал сын Алкея. Он умирает и заговаривается. Конечно же, серебро. Хотя, презирая годы, черный, как воронье крыло, Птерелай даже не начал седеть.
– Обещал, что не допустишь резни.
– Я обещал тафийцам. А это разве Тафос?
– Что же это? – старик побледнел, как мел.
– Это Кефалления. Я дарю острову новое имя. И нового хозяина. Мой друг Кефал станет вашим господином. И если однажды мой друг Кефал пожалуется, что ему неуютно здесь – я вернусь.
Задрав голову, он смотрел поверх старейшины. Пусть думают, что сын Алкея высокомерен. Пусть думают, что хотят. Взгляд птицей летел над стенами крепости – туда, где высились отроги могучего Айноса, сплошь заросшие черными елями. Вершину укрывала шапка облаков, сдвинутая набекрень. На юго‑западе в шапке зияла прореха, являя взору блеск снегов. Говорят, там, среди льда и камней, стоит алтарь Зевса Айнесийского. Говорят, если алтарь погребен в облачном руне, золотом от солнца – Зевс спит, и видит добрый сон. Загадывай желание – сбудется.
Сына, улыбнулся Амфитрион. Хочу сына.
А лучше – двух.
Болел правый бок. Саднила ободранная скула. Колено распухло, вынуждая переносить вес на здоровую ногу. С каждым мгновением он узнавал о себе много нового. Криком кричали жилки и косточки, о которых Амфитрион тридцать три года и знать не знал. Мы тоже у тебя есть, напоминали они. Мы тоже умеем болеть. Знаешь, как здорово мы это умеем? Сыновья, вспомнил Амфитрион. Какие сыновья? Окажись Алкмена здесь, в его шатре, он не состряпал бы жене и хлипкую девчонку.
«Я хорошо дрался?»
«Лучше всех. Ты едва не убил меня…»
Старик отступил назад. Это было сигналом. Старцы вчерашнего Тафоса – сегодняшней Кефаллении – расступились с поспешностью, выдававшей их волнение. Из ворот навстречу Амфитриону шел Эвер, сын Птерелая, чудесным образом исцелившийся от удара копьем. Правую руку Эвер сжал в кулак. Меж пальцев сочился желтый, маслянистый блеск. Казалось, юноша несет волшебный плод, смяв его с небрежностью бога, и из мякоти течет нектар, дарующий жизнь вечную. Эвер подошел ближе, и Амфитрион понял, что никакой это не Эвер.
«Баба твой Эвер…» – буркнул Тритон из мглы былого.
Ага, согласился Амфитрион.
Старейшины пятились от девушки, одетой в белый, свадебный пеплос. Седые моряки, знавшие ярость бури и рев шторма, те, кто бился на залитых кровью палубах и, хохоча, жег прибрежные селения – они готовы были сбежать на край света, лишь бы не стать свидетелями встречи убийцы и дочери убитого. Панически, до дрожи в слабеющих коленях, они боялись оказаться рядом с хрупкой, осиротевшей девушкой, словно это грозило им смертью, немедленной и беспощадной. Дальше, еще дальше, под защиту стен, хруст камешков под сандалиями, и вот: лже‑Эвер стоит перед Амфитрионом, а вокруг – ни души.