Тельме понравится.
— Моя супруга имеет на руках все необходимые… свидетельства.
— И когда вы успели?
— Было время, — Мэйнфорд поклонился. — Не скажу, что был рад встрече с вами. Сами понимаете.
— Что ж… жаль… а ведь с вами было бы интересно работать… подумайте… даже ваша супруга… могла бы сыграть свою роль.
В Бездну гостя. Благо, он все-таки ушел. И стоило бы дверь запереть, лучше на засов, но падал первый снег, искрился в свете одинокого фонаря. Ложился на асфальт, спешил укрыть ограды и облысевшие деревья. К утру точно город заметет, и власти в очередной раз объявят особое положение…
Снег…
Это хорошо.
Дышится иначе.
— Супруга, — Тельма подошла и уткнулась лбом в плечо. — А меня спросил?
— Ты не будешь против.
— Почему?
— Потому что… так безопасней. Имя Альваро что-то да значит. И вообще, обуйся, а то простынешь.
— Ты старый и ворчливый, — она улыбалась. А Мэйнфорд боялся — расстроится. — Зачем ты ему сказал, что…
— Ты ведь узнала?
— Голос.
— Если бы я промолчал…
…она бы решила, что Мэйнфорд вновь ее предал.
— И еще бестолковый… — Тельма поправила покрывало, съехавшее с плеча. — Снег — это красиво… я забыла уже, каким он бывает белым… он ведь…
— Получит свое.
— Высшая справедливость? — она не смеялась, она понимала. Или видела? То же, что видел Мэйнфорд, а точнее — Зверь в нем..
…дождь.
…и мороз. Плохое сочетание. Глазированная дорога, и водитель, раздраженный, взбудораженный недавней беседой, которая пошла совсем не так, как ему представлялось. Он всегда садился за руль сам, особенно желая успокоиться.
Скорость позволяла на мгновенье стать собой.
Избавиться от маски. Выплеснуть эмоции… непозволительная роскошь. И новое авто — низкий спортивный «порше» — требовало скорости.
Сорок миль.
И шестьдесят.
Сотня… охрана отстала. Ну и плевать. Он знал дорогу. Каждый поворот, каждую колдобину. Он проехал бы и с закрытыми глазами, поэтому и не поверил, когда эта дорога вдруг поплыла, выпуская тень женщины в белом пышном платье…
…Мэйнфорд открыл глаза.
Завтра. Обо всем объявят завтра.
— Так ты согласишься? — он подхватил женщину на руки, а она лишь вздохнула:
— Ты же не примешь отказа.
— Не приму.
Зверь смеялся.
Люди, с его точки зрения, были забавны…
Над священным Атцланом поднимались дымы. Они тянулись к серому небу, будто стремясь привязать его к городу, укрыть от посторонних глаз.
Кохэн остановился у ворот.
Охрана оставила его еще милю назад, здраво решив, что с прямой дороги сворачивать некуда. А если вдруг возникнет у безумца подобная идея, то пуля догонит. Они рады были бы выстрелить.
И чудо, что сдержались.
Кохэн посмотрел на небо.
Ничего.
Пустота. Ни теней, ни призраков… ни богов. А если то, что было, почудилось ему? Предсмертный бред? Или наркотический? Вызванный стрессом, переутомлением, которое наложилось на ментальное воздействие?
От сомнений слабели ноги. И будь у него выбор…
…выбор был.
…виселица или Атцлан. И Мэйнфорд злился, не понимая, чем древний город привлекательней веревки. Когда-то Кохэн имел неосторожность рассказать Мэйни, как в этом городе поступают с предателями.
Донни сказал бы, что все справедливо…
Кохэн тряхнул головой, и золотые фигурки в волосах зазвенели. Дома… он наконец-то почти дома… так стоит ли думать о плохом?
Что до сомнения, то судьба у него, верно, такая.
И Кохэн решительно протянул руку к створкам ворот. Некогда покрытые золотыми пластинами, ныне они гляделись жалко. Каменное дерево. Старые шрамы. И черные металлические петли. Засов, с которым возиться пришлось самому. Позже врата закроют, запирая опасных хищников в клетке. И жаль, что прощание вышло скомканным.
— Мне жаль, — Кохэн не испытывал сожаления, разве что по поводу людей, которых он убил.
— Дурак, — Мэйнфорд кипел и с трудом сдерживался. — Вот какой Бездны ты… ты был не в себе! И любая экспертиза… ментальное воздействие… ты был не в себе!
Да, пожалуй, хороший адвокат сумел бы оправдать Кохэна.
Но зачем?
Люди не поверят ни в ментальное воздействие, ни в то, что Кохэн вовсе не безумен… напротив, преисполнятся гневом, который выплеснут не только на него.
Мэйнфорду достанется.
Тельме.
А им и без того многое пришлось перенести.
— Береги ее, — Кохэн сплел пальцы. — А я сам о себе позабочусь… поверь, многое изменилось.
— Все равно дурак. Если уж решил помереть…
— Дома, — впервые Кохэн говорил правду. — Я хочу умереть дома, если такова моя судьба. Я тоже устал… и ты… и мы все… разве ты сам не желаешь вернуться домой?
…только возвращение представлялось другим.
Снег пошел, и густой. Ветер подтолкнул в спину, будто устал ждать, когда же Кохэн решится. И вправду, сколько можно стоять?
Его ждут.
И ворота раскрылись с протяжным скрипом. А снег… снег остался за ними. В благословенном Атцлане не было зимы.
Вечное лето пахло кровью.
Он и забыл уже… мостовая. Узкие улочки. Дома, проросшие друг в друга, находящие в этом единстве силу. Теплый дождь. И ощущение забытой радости.
Рокот барабанов.
Он манил. Звал Кохэна. И тот не стал противиться зову. Шаг, и другой… третий… и ворота остались позади, как и та, почти придуманная жизнь, в которой Кохэн, сын Сунаккахко, служил в полиции.
Не стало Нью-Арка.
И Залива.
Острова. Неба. Моря.
Ничего.
Был лишь Атцлан, вечный город, на улицах которого танцевали. Что за праздник сегодня? Великий. Разве не о том бьют барабаны? Разве не слышит Кохэн голоса дудок? И струны, перебивая друг друга, спешат сказать: смотри.
Раскрой глаза.
Вспомни.
Вот девы юные кружатся, приветствуя тебя. Их юбки расшиты бисером, их тела расписаны хной и охрой. Их лица спрятаны за масками из ивовой коры. Но выбирай любую и не ошибешься. Каждая — прекрасна.
Вот юноши отбивают такт копьями. Они сильны.
И яростны.
Тебе бы быть среди них, следить за красавицами, выбирать ту, пред которой бросишь ты, сын Сунаккахко, праздничный плащ из перьев цапли…
…вот дети бегают, пугая друг друга.
И сотворенный из телячьих шкур змей ползет по улицам. Пасть его изрыгает клубы разноцветного дыма, а глаза блестят, не то от слез непролитых, не то…
Кохэн стряхнул наваждение.
Праздник.
Всего-навсего праздник. И он здесь лишний… наверное. Он бы обошел толпу, да было поздно. Захватила, закружила, понесла рекой и, вынеся к подножию великой пирамиды, швырнула.
Правильно.
Лучше сразу.
Кохэн устоял.
Обернулся и змею пальцем погрозил. Почему бы и нет? Тому, кто принес свое сердце, многое позволено.
Кохэн поднимался неспешно. Сто тринадцать ступеней — и вершина, где Кохэна уже ждут.
Священный камень.
Жрец.
И боль… много боли, которую он принесет богам, хотя им и не нужно.
Он остановился наверху среди четырех костров, в которых рождались столпы белого дыма. Он снял полосатую тюремную одежду, которую швырнул вниз, и сказал:
— Слушайте, люди…
И голос его был подобен грому. Смолкли барабаны. Стихли дудки, только струны упрямо продолжали звенеть, а может, это лишь чудилось Кохэну.
— Я принес весть…
На плечо легла рука, которая была горяча, как само солнце.
— …боги вернулись.
Эта рука наливалась гранитной тяжестью, и на колени бы рухнуть, но Кохэн стоял. Ему нужно было сказать, пока он еще способен говорить.
— И был заключен новый договор, — Кохэн коснулся груди, он видел себя со стороны.
Жалкий?
Немного. Грязный. И чужой. Со спутанными волосами — в тюрьме было некому переплести косы, а охрана и вовсе расческу отняла. С запахом чуждого мира, достойный лишь жертвы, да и то вымученной, он все же стоял. И говорил.
Его слушали.
Как не слушать того, кто пробил рукой грудь, а из груди вытащил сердце, прозрачное, что вода в колодцах Атцлана? Как не услышать его, чья кровь омыла камни великой пирамиды. И бурые, темные, они вдруг посветлели.
— …им не нужны сердца, им не нужны жертвы… — Кохэн держал каменное сердце. А рука на плече перестала давить, превратившись в опору. Правильно. Одному на вершине тяжело. — Им нужно… чтобы вы жили… просто жили…
— Дети, — раздался сзади такой знакомый голос. — Все еще дети…
— Всегда дети, — ответили ему со смешком.
И теплый воздух окутал Кохэна, вновь исцеляя, а камень… камень стал светом.
Разве не чудо?
Когда свет иссяк — а ни одно чудо не может длиться вечно, — Кохэн обернулся. Дед стоял. Дед плакал. И слезы терялись в морщинах и шрамах его лица.
— Не стоит, — Кохэн удержал того, кто готов был склониться перед ним. — Я вернулся… скажи, что я вернулся домой.