Да, все осталось на своих местах, и Люций немного расслабился.
Не заметив ничего необычного, он еще раз крутанул мечи, бессознательно демонстрируя свое искусство, а затем убрал их в золоченые ножны, украшенные ониксом, которые висели у изголовья кровати. Его дыхание участилось, мышцы горели, а сердце выбивало такую дробь о грудную клетку, как будто Люций изнемогал от усталости после тренировочного поединка с самим примархом.
Ощущение доставило ему удивительное наслаждение, но рассеялось так же быстро, как и возникло.
Как и всегда бывало в подобных случаях, радость сменилась горьким разочарованием. Он поднял руку, прикоснулся к своему лицу. Твердые шрамы, крест-накрест пересекавшие некогда безупречные черты, вызвали у него одновременно облегчение и отвращение. Он сам изуродовал свою внешность кинжалом и стеклом, но первым удар нанес Локен. Люций на серебристом лезвии меча своего примарха дал страшную клятву так же обезобразить лицо Лунного Волка, но Локен погиб, обратившись в пепел на руинах мертвого мира.
Меч с серебристым лезвием подарил ему примарх Фулгрим, когда звезда Люция взошла и засияла, не уступая блеску Юлия Каэсорона и Мария Вайросеана. Тогда же первый капитан предложил ему другое помещение, расположенное ближе к бьющемуся сердцу легиона, но Люций предпочел остаться в давным-давно отведенной ему комнате.
По правде говоря, он с презрением относился к Каэсорону, и отказ, вызвавший в глазах капитана огонь негодования, доставил ему мгновенное наслаждение. Даже теперь он с удовольствием вспоминал тот момент и гнев Каэсорона.
Он не желал становиться частью командной структуры; он и сейчас хотел только одного: оттачивать свое и без того непревзойденное искусство владения мечом и достигать новых вершин совершенства. Кое-кто из воинов легиона отказался от этого стремления, как от напоминания о временах, когда их можно было считать имперскими декоративными собачками. К чему теперь доказывать Императору свое совершенство?
Но Люций думал иначе.
Хотя лишь немногие понимали сущность отталкивающе соблазнительных созданий, пировавших в ужасном шуме «Маравильи», Люций подозревал, что они являются проявлениями стихийных сил, более древних и великодушных в своих благословлениях, чем все, что мог предложить Империум.
Его совершенство должно было стать служением этим силам.
Люций присел на край кровати и постарался воскресить суть своего видения. Он прекрасно помнил развалины внутреннего убранства «Ла Фениче» и ужасное состояние полотна над окровавленной сценой. Но что касается глаз, это были глаза Фулгрима, каким примарх был до того момента, когда легион вступил на новый путь. И, несмотря на отразившуюся в них боль, они казались более знакомыми, чем то, что Люций наблюдал после Исстваана V.
Сражение изменило Фулгрима, но кроме Люция, казалось, никто этого не заметил. Он видел почти неуловимые метаморфозы в своем возлюбленном примархе, нечто невыразимое, но, несомненно, существующее. Люций ощущал эти перемены, как звучание ненастроенной струны в арфе, как на волос сбившийся фокус в изображении.
Если кто-то и разделял его мнение, этот вопрос не обсуждался, поскольку примарх не только не терпел сомнений, но и не проявлял милосердия, выражая свое недовольство. Тот Фулгрим, что вернулся из окровавленной пустыни мертвого мира, не обладал ни остроумием, ни проницательностью Фениксийца, и его рассказы о прошлых битвах звучали неискренне, как у человека, который слышал о яростных сражениях, но не принимал участия в достижении побед.
Ощущение того, что в «Ла Фениче» он был призван не без причины, не проходило, и Люций обратил взор к портрету, висевшему прямо напротив его кровати. Это произведение было последним, что он видел перед нечастыми периодами отдыха, и первым, на чем останавливался его взгляд сразу после пробуждения. Это лицо в одинаковой мере дразнило его и вдохновляло.
Его собственное лицо.
Серена д'Анжело создала это шедевр специально по его заказу и, в стремлении к совершенству, на какое только способен смертный, вложила в него свою душу. К таким высотам осмеливались подниматься только Дети Императора, и если легион сумел преодолеть грань, то художница погибла.
Его изуродованное лицо смотрело из золоченой рамы, вызывая одну и ту же мысль, преследующую его в видениях наяву, словно неотвязная чесотка.
Несмотря на свою невероятность, эта мысль никак не исчезала.
Под обликом и плотью примарха скрывалось неизвестное существо, но не Фулгрим.
После событий на Исстваане путь к Гелиополису тоже изменился. Прежде этот широкий проспект, обрамленный колоннами из оникса и проходящий вдоль главной оси корабля, отличался сдержанной торжественностью, а теперь превратился в шумный бедлам. Под сенью колонн, где когда-то стояли золотые воины с длинными копьями, обосновались толпы просителей, искавших возможности хотя бы мельком лицезреть величие примарха.
В прежние времена весь этот сброд был бы немедленно удален, но теперь их никто не трогал, и целый океан ноющих людишек, чьи мольбы тешили тщеславие Фулгрима, затопил все переходы. Люций презирал их, но в моменты откровения в душе признавал, что причиной его презрения было то, что они с восторженным благоговением славили имя Фулгрима, а не его собственное.
Врата Феникса были сорваны с петель во время безумия, последовавшего за представлением «Маравильи», а потом окончательно разрушены в ходе исстваанского сражения. Орел, венчавший резную статую Императора, частично оплавился и раскололся при попадании мелта-снаряда. Буйство порчи едва не уничтожило «Гордость Императора», но, в конце концов, Фулгрим положил конец безумию и восстановил некое подобие порядка. Название флагманского корабля вызвало у Люция громкий смех, прозвучавший криком банши, и этот звук исторг восторженные вопли у нагих и лишенных кожи фанатиков. Многие воины легиона, и громче всего Юлий Каэсорон, вдохновленный примером Сынов Хоруса, призывали сменить и название корабля, и название легиона, но примарх отверг все их требования. Все символы их прежней лояльности должны были остаться злорадным напоминанием врагам о том, что они сражаются против своих братьев. После гибели Ферруса Мануса Хорус Луперкаль благосклонно относился к их легиону, и воинов подхватила волна эйфории и восторженного возбуждения.
Но, как и всякая волна, изменчивая эйфория отхлынула, оставив Детей Императора перед зияющей пустотой этой новой жизни. Кое-кто, подобно Люцию, использовал эту пустоту для повышения воинского мастерства, тогда как другие предались удовлетворению запретных и скрываемых до сей поры желаний и наклонностей. Ослабление контроля привело к тому, что целые отсеки корабля захлестнула разнузданная анархия, однако вскоре последовал приказ, восстановивший относительную дисциплину.
Странная это была дисциплина: эксцентричное поведение поощрялось в той же мере, в какой и наказывалось, награда и наказание тоже частенько выражались совершенно одинаково. Вследствие этого легионеры стремились отыскать в своей только что обретенной вере новый смысл, поскольку воинам требовалась действующая система управления.
Они по-прежнему оставались воинами, хоть и не на войне.
Согласно полученным приказам, легион покинул Исстваан, но дальнейшими планами магистра войны примарх с легионом не делился. Никто не знал, в какую зону боевых действий они направляются, и какому противнику предстоит ощутить удары их клинков, и эта неопределенность всех раздражала. Даже старшие офицеры легиона не могли похвастаться хоть какой-то осведомленностью, и все были уверены, что объявленный примархом сбор в Гелиополисе положит конец неведению.
При виде Эйдолона, выходящего из бокового коридора, Люций крепче сжал рукоять лаэрского меча. Лорд-командор ненавидел его и никогда не упускал случая напомнить Люцию, что на самом деле он здесь чужой. Бледная восковая кожа на лице Эйдолона туго натянулась вокруг раздувшихся глазниц, выступающие сухожилия подрагивали на шее, а его нижняя челюсть двигалась плавно и обособленно, словно у змеи.
Его доспехи украшали полосы яркого пурпурного и насыщенного голубого цветов, образующие непостижимый рисунок, не имеющий ничего общего с камуфляжем, так что Люцию потребовалось некоторое время, чтобы зрение привыкло к такой расцветке. Подобная яркость в последнее время стала нормой для легиона, и воины соревновались друг с другом в экстравагантности.
Люций лишь недавно начал изменять свою броню, украшая доспехи перекошенными вопящими ликами. Его наплечники с внутренней стороны были утыканы зазубренными металлическими шипами, раздиравшими кожу при любом движении рук. Длина и угол наклона шипов были тщательно рассчитаны таким образом, чтобы причинять сильнейшую боль, стоило только ему взмахнуть мечом.