В правой руке Круссман сжимал нож для резки кабелей, с которого сорвал защитный каркас. Намеренно ли, случайно («намеренно», — прошептал разум Джанн, все это было намеренно), он порезал им левую руку: ладонь блестела красным, и при каждом движении с нее неизменно капала кровь. Она ахнула от этого зрелища, не в силах отвести взгляд от кровоточащей руки; тощий водитель размахивал ею, выбрасывал ее вперед, словно угрожая, и театрально поднимал над головой, уравновешивая размашистые удары своего резака. Она знала, что увидит это, и должна была быть к этому готова — теперь всякий раз, как она думала о Круссмане, казалось, будто окровавленная рука сжимает ей сердце. Но, конечно же, рука кровоточила из-за Сабилы, и, конечно, Сабила был все еще жив?
И да, он был жив и сражался, хотя должен был знать, что он все равно что мертв с тех самых пор, как оставил плачущего Клайда внизу. Перебираясь из укрытия в укрытие, Джанн наблюдала за циклическим процессом их сражения. Двое кружились то вперед, то назад по широкому кругу посадочной площадки, и резак Круссмана взлетал в воздух, сталкиваясь с длинным керамитовым стержнем, который Сабила взял из кузни Галларди и которым атаковал Круссмана, словно мечом.
Резак зазвенел о стержень, и, хотя на звук удар казался несильным, Сабила упал на одно колено. Круссман запрокинул голову и завопил, вознеся зажатый в обеих руках резак над головой, и этот звук пронзил Джанн мучительной болью до самого сердца.
Она проползла меж баков орнитоптерного топлива, а затем стрелой бросилась за стойку подъемного крана и выглянула из-за нее. Сабила вновь был на ногах и принял боевую стойку, высоко, с вызовом подняв свой импровизированный меч — Круссман же воздел окровавленную руку и завыл. Вызов, поражение, один меч, кровавая рука — безвременный и вечно обновляющийся цикл, нерушимый, как превращение лета в зиму.
Они вновь сошлись в схватке, когда Джанн побежала по краю посадочной площадки — Сабила двигался стремительно и отточенно, даже несмотря на то, что его тонкие руки дрожали от изнеможения, Круссман же отбивался, и в его движениях сквозила дикая, яростная грация хищника. Теперь Джанн могла видеть другую фигуру, которая пресмыкалась и сутулилась позади Круссмана, пока тот ревел и атаковал. Хенг следовал за Круссманом, как тень, неуклюже сгибаясь, хватая пальцами воздух и ударяя кулаком и культей то туда, то сюда в маниакальный унисон со столкновениями оружия. Всякий раз, когда Сабила падал и простирался на полу, Хенг издавал визгливый, пронзительный смех, который заставлял Джанн поглубже забиться в укрытие. Она знала, что произойдет, если Хенг повернет свое
(но теперь я знаю, чье на самом деле это)
лицо к ней и посмотрит на нее. Он узнает ее имя, он опознает ее, захихикает и окликнет, и с того дня каждый путь, на который она ступит, будет вести вниз, и каждый день тени будут придвигаться к ней все ближе, и ночь придет, скользя мягкой, как бархат, чешуей. В последние мгновения, прежде чем ей удалось оторвать взгляд и снова поползти прочь, Джанн увидела, что Хенг тоже ранил себя. Его толстые оголенные предплечья были испещрены кровоподтеками, изборождены там, где он вонзал ногти в собственную кожу, и следы зубов виднелись на плоти его запястья под культей, оставшейся там, где Круссман отрубил ему кисть. Это задело струну понимания внутри нее, пустило в разуме волну узнавания, словно звон серебряной музыки ветра; но некоторые раны кровоточили, и это было неправильно — настолько же неправильно, насколько правильной была вечно обновляющаяся битва между Круссманом и Сабилой. Дрожа, Джанн прокралась к крану.
Оно было там. Лицо, которого они еще не видели. Она была уверена, что в нем был ответ. Теперь в ее разуме всплыло половинчатое воспоминание о нем, похожее на теплый свет солнца и голос ее деда, мягкие, не имеющие значения слова утешения для маленькой заплаканной девочки, которая поцарапала ногу. Она знала, что оно должно быть здесь. Она могла чувствовать его.
Круссман снова взвыл позади нее, и с его воем смешались два других — крик неподдельной боли Сабилы и вопль злобного разочарования Хенга. Все, чего хотел Круссман, — это завершить жизнь Сабилы, ибо всем, что понимала натура Круссмана, было завершение, но каким-то образом все трое осознавали, что такой конец был бы плох, он бы бросил их всех на произвол судьбы. Джанн знала причину, но едва ли могла бы поведать им ее, даже если бы у них оставалось достаточно разума, чтобы выслушать. Эта мудрость была ее, а не их, и это тоже было частью цикла. Под ее руками оказались неровные перекладины лестницы подъемного крана, и она с кряхтением подтянулась. Ее рефлексы как будто принадлежали кому-то другому, старше, чем она, но легче — легкому, как лунный свет.
Джанн тяжело вздохнула, добравшись до транспорта и положив на него руки. Ей было печально смотреть на столь униженную машину, как будто она глядела на красивую рассветную птицу, съежившуюся на земле с покалеченным крылом, и в душе она оплакивала ее, несмотря на то, что странное ощущение, исходящее от корпуса, отталкивало ее кожу. Она провела пальцами по высокому выступу спинки, по отделениям, разорванным уродливыми металлическими руками, и нашла последние два, те, в которые они не смогли пробиться.
Пальцы дотронулись до них — и мысли как будто тоже коснулись. Она не могла сказать, что помнила, как открывала их, или как думала о том, чтоб их открыть, или воображала это, или представляла во сне. Позади, на посадочной площадке, Сабила вновь закричал — это был задыхающийся, предсмертный крик. Голос Круссмана был сорван — его голосовые связки превратились в лохмотья; голос Хенга был подобен кошачьему вою в ночи. Джанн едва ли их слышала. Здесь было спасение. Ее чувства уже тянулись к голосу, который она должна была услышать. Голос солнца. Голос отца. Голос короля.
Отделение раскрылось под ее пальцами. Джанн ощутила рвотный позыв и закричала, осознав, что она не мертва, но проклята, отравлена, изъедена, осквернена. Все, что оставалось от нее, сгнило в один миг. Тело словно утратило силу, лишилось костей. Она мешком осела вниз и упала бы, если бы ее туловище не застряло между двух балок.
Джанн ощутила невероятное желание и бесконечное презрение. Она была парализована и телом, и разумом, и лишь всепронизывающий страх рушился каскадом на нее. Лицо на дне отделения удерживало ее, пронзало ее насквозь, как будто она была стрекозой, насаженной на тонкое жало. Она даже не могла ощутить в нем усилие или волю — что-то в ней самой делало ее беспомощным перед ним и крепко удерживало на месте. Слезы заполнили ее глаза, зрение раздвоилось и помутнело. Это не помогло. Хватка этого лица на ее разуме не исчезла — холодная, как железо, прочная, как шелк. Только когда она окончательно потеряла равновесие и упала на металлический настил у основания крана, расстояние увеличилось и ослабило его власть.