Так в маленьком дворике, на который со всех сторон во все глаза смотрели сотни оранжевых окон, в эту ночь рождалось редкое и нежное чудо — любовь.
Борис Кудесник у стола. Горит настольная лампа. Несколько книг. На обложке одной — золотом: «Теория плазмы». Борис читает. Две женские руки ложатся ему на плечи, и тихий голос говорит:
— Закрой свет газеткой, Мишка ворочается...
Борис ставит газету у лампы, щекой проводит по руке. И руки слетают с плеч...
Виктор Бойко идет домой темным переулком. У булочной выгружают свежий хлеб, и Виктор останавливается, вдыхая вкусный, теплый и добрый запах. Лотки быстро исчезают в окошке, один за одним...
— Можно купить один батон? — спрашивает Виктор.
— Или проголодался? — с иронией говорит грузчик, продолжая кидать лотки.
— Нет... Но пахнет хорошо...
— Духи купи себе и нюхай, — уже зло говорит грузчик.
— Я заплачу...
— Не видишь, что ли, закрыта булочная, — доносится из окошка визгливый женский голос.
Виктор понимает, что ничего сделать нельзя, но не уходит, молча стоит и нюхает хлеб...
Большой зал филармонии заполнила нарастающая, бьющаяся в едином, четком ритме дробь барабана. Болеро Равеля. Глаза Маевского закрыты, ресницы вздрагивают и волнуются, а барабан все бьет и бьет... Лицо у Маевского напряженное. Он совсем не похож на того Маевского, которого знают все.
Сергей Ширшов сидит в майке и в трусах на постели. Совсем темно. Встает. Босиком выходит в темный коридор и приоткрывает другую дверь. Тоже темно.
— Батя, ты спишь? — шепотом спрашивает он.
— Что тебе? — отвечает женский голос.
— Ma, я женюсь! — выпаливает Сергей.
— До утра потерпеть не мог?
— Нет, я правда женюсь!
— Ты, никак, выпил? — с тревогой спрашивает мать...
Три рюмки сошлись, чокнулись.
— И все-таки, что значит для тебя заниматься наукой? — с пьяной настойчивостью спрашивает Игоря Редькина Жорка, старый школьный друг.
— Для меня? Ну, как сказать... — Игорь вертит в пальцах рюмку, — удовлетворять собственное любопытство за счет государства!
И махнул водку в рот.
— Не пижонь, — строго говорит Жорка. — Ты понимаешь, о чем я говорю. Зачем нам Луна, Венера, Марс, если нет вдоволь квартир, ботинок, масла? На кой хрен?
— Кому это «нам»? — строго спрашивает Игорь.
— Мне, тебе, Васе, всем.
— Ты упрощаешь, — вяло говорит Вася. — Пойми...
— Ничего он не упрощает, — резко перебивает Игорь. — Он мещанин. Ему нужна конура, подбитая плюшем и лакированные штиблеты за пять рублей!
— А почему из-за каких-то лунников я должен платить за штиблеты тридцать рублей?!
— Считай, что разницу ты заплатил за билет в эпоху! Плацкартный билет!
— Только без демагогии...
— Да замолчи! Сотни лет люди смотрели в небо, мечтали... Луноград — это такая же гордость наша, как твой Рублев, как Василий Блаженный, как «Аврора»... Давай загоним американцам Третьяковку, а? Ведь купят! И хорошие деньги заплатят! И почему это мы не обменяли Рублева на свиную тушонку? А? Ужасно, что это говоришь именно ты! Ужасно, ужасно!.. Кстати, почему ты пишешь картины, а не разводишь коров? Штиблеты делают из коров...
— Отлично! — крикнул Жорка, — Мы договорились до отрицания искусства!
Игорь словно и не слышал этих слов.
— У Толстого в «Аэлите» летят на Марс в двадцатых годах, — говорит он задумчиво. — Помните, Гусев ходил в солдатских обмотках. А сейчас наша станция работает на Луне. На Луне! Вася, когда я думаю об этом, у меня комок в горле, плакать хочется... Это грандиозно, Васька! Неужели он не понимает?
— Кончайте, ребята, — устало говорит Вася. — Давай по последней...
И он начал разливать остатки водки, примериваясь, чтобы всем досталось поровну...
А в темном — одна грязная лампочка — подъезде Раздолин, взяв в ладони прекрасное, светлое лицо Нины, почти кричит:
— Я люблю тебя, понимаешь?! Я тебя люблю! Люблю! Люблю!
Ее глаза закрыты.
Маленький, уже знакомый нам кабинет Главного Конструктора. Ему предстоит разговор с космонавтами. Звонили из Москвы, из штаба ВВС, просили все им объяснить.
Говоря откровенно, Главному было в общем-то все равно, кто полетит на Марс. Он полностью доверял людям, занятым хлопотливым делом подготовки космонавтов, и понимал, что из сотен парней, крепких душой и телом, можно отобрать нескольких лучших. А потом — лучших из лучших. Такой выбор был уже сделан, и он согласен с ним. Вся тройка ему нравилась. Нравилось ему и то, что Агарков, Воронцов и Раздолин были очень разными, непохожими друг на друга. Вот они сидят перед ним, все трое, выбритые, подтянутые, очень молодые и уже поэтому красивые. Сидят и не знают, что лететь придется только двоим.
Кому? У него нет права выбора. Но он хотел бы сделать такой выбор для себя. Не только для того, чтобы при случае «иметь свою точку зрения», но просто для того, чтобы проверить свой опыт и свое умение разбираться в людях. Он считал, что обладает этим умением. (Кстати, он им действительно обладал.)
Вот Воронцов. Он самый старший. Молчаливый. Видимо, упрямый. Широк в плечах, мускулист, но легок, пластичен. Волгарь, ульяновский. Хорошее русское лицо. У носа на скулах пробиваются веснушки. А нос чуть картошкой, но чуть-чуть. Лохматые брови, глаза с рыжцой. Блондин? Да вроде нет. Среднерусской светлой масти...
Вот Раздолин — блондин. Голубоглаз, румян. Рядом с Воронцовым он кажется тонким, даже хрупким и обманчиво высоким. Совсем мальчик. Но молодцеват, глядит орлом. Голова работает быстро, за словом в карман не полезет...
Агарков всех крупнее. Смуглолиц. Красивые волосы закидывает назад. Черные глаза с южной поволокой. Он из Новороссийска. Рыбак в пятом колене. Нетороплив, рассудителен, добродушен. Говорят, очень силен физически...
Вот они сидят: тройка лучших из лучших. А лететь двоим. Как сказать?
— Ну, как идут дела? — с улыбкой спрашивает Главный. — Как корабль? Давайте критикуйте, лететь вам, не мне.
— Отличная машина! — радостно сообщает Раздолин.
— Корабль хороший, — говорит Воронцов.
— Мне не нравится пенопласт, — помолчав, добавляет Агарков.
— Почему? — Главный удивленно взглянул поверх очков.
— Кругом белый пенопласт. Я понимаю, нужны мягкие стенки, чтобы в невесомости не стукнуться... Ну и при посадках... Но почему белый? Как в больнице...
— Брось придираться, — перебивает Раздолин, — какое это имеет значение...
— Пусть, пусть придирается. — Степан Трофимович кивает головой. — Не день, не два лететь — месяцы. Белый — действительно цвет суховатый. Надо сделать что-нибудь этакое, домашнее...