Про грошики‑то он, между прочим, впервые услышал.
— И по воде, право дело, не всех‑то спускать было надобно. Пару–другую и в куст можно было закинуть, до утрева. Махиду уже понесло, удержаться она не могла. — А сейчас мы бы их достали — в проулках‑то, поди, ни одного поганца пришибленного не осталось!
— Уже подобрали, — вздохнув, согласилась Мади. — В одном тупичке только и нашли вроде, так там несколько старух сцепились…
— Стойте, стойте, девки. — Харр потряс головой, стараясь представить себе, о чем речь. — На хрен мне дохлые подкоряжники?
— Тебе, может, и в лишку, а я за амантовым столом не сиживаю, так что стащила бы их к свинарям, мне за то к Белопушью, может, цельная свиная нога перепала бы. А не то и поросенок.
— Не понимаю, — искрение признался Харр. — Что, свинарям мертвяки прислуживают?
Обе подружки так и прыснули.
— Во–во, прислуживают, — подтвердила Махида, утирая губы тыльной стороной ладони. — В котле поганом. Свинари их порубят и чушкам наварят. Не пропадать же добру.
Слава Незакатному, пополдничать он не успел. А то прибирать бы Махиде свою халупу…
— Это кто ж у вас моду такую завел — людей свиньям скармливать?
Мади по обыкновению округлила золотые свои безмятежные глаза:
— Но ведь это не люди, господин мой! — и это таким детским, чуточку назидательным тоном, каким она могла бы сказать: “аманту надо кланяться” или “не сопливь два пальца — для этого зеленый лист надобен”.
Харр почувствовал, что звереет.
— Я, между прочим, тоже не с неба свалился, из лесу пришел, даже хуже того — из болота поганого, бескрайнего; так что, может, и меня сонного порубить да скотине стравить, чтоб жиру поболе нагуляла? А? Кто человеком родился, тот человечьим прахом стать должен, потому как одинаково солнце светит и сыну амантову, и подкидышу лесному. Равны они перед богом Незакатным. В людской судьбе своей они рознятся, это правда, и от рождения до смерти каждый волен себе дорогу выбирать, но уж если пресекся путь его, нечестивый или праведный, — верни кости земле, чтоб солнце ясное их не видело, тленьем смрадным не гнушалося; смерти ночь предоставлена…
— А как же рыба? — невинным голосом спросила Махида. — Сам же принес, сам и потребил. А в ручье‑то кто не топ!
Харр прикусил язык — а ведь права была девка. И медвежатинкой он лакомился, а медведь, с тех пор как на нем ездить перестали, совсем одичал, из лесу выкатывался и не токмо скотинку да ящеру придавливал, а и человечинкой пробавлялся.
Оттого что немудреная задачка засела в мозгу, как орех ядреный, который пальцами не расколоть, Харр рассвирепел окончательно.
— Ни ручью, ни рыбине слизкой ума–разума не дадено! — рявкнул он, остервенело вбивая левую ногу в правый сапог. — А человека бог на то и тварью мыслящей сотворил, чтобы он честь и совесть имел, чтобы он видел глупость несусветную в обычаях стародавних, чтоб имел понятие о том, что такое грех непрощаемый…
Он вдруг осекся, потому что сторонней мыслью оглядел и оценил себя как бы глядючи чужими глазами. Да солнце–законник, и только! И как слова–поучения у него складно полились, просто диво! Никогда за собою такого не числил. Сказки–байки сказывал, это был его хлеб; но вот проповеди читать, да кому — девкам куцемозглым! Срам. На каждой дороге свои законы–обычаи, и не ему их перекраивать; вот и тут — наскучат ему Махидины ласки–милости, встряхнется он, как горбатый кот, ручей переплывший, и снова айда в дорогу, и на кой ляд ему заботой маяться о том, что у него за спиной остается!
Он рванул с распялочки почищенный камзол, так что невидимые днем пирли посыпались вниз, расправляя спросонья свернутые крылышки.
— Чтобы духу свинины в этом доме не было! — он выкатился на улицу, пожалев только, что не было в халупах тутошних навесных дверей: так бы хлопнул, что живая кора от стволов отскочила бы.
Махида тревожно засопела, прислушиваясь к тому, как затихают чавкающие по непросохшей грязи шаги мил–друга ненаглядного.
— Ох, Мадюшка, отвадишь ты моего…
— Ты ж сама про рыбу удумала!
— Что я скажу, то мне ночью простится. Разговорчивый он больно, так я ж не встреваю! Вон надумал: равные все под солнышком. Ха, держи карман! Выходит по–евоному, если в Лишайном лесу сучка подкорежная кутенка синюшного скинет, так он равен будет тому младенчику, какового ты, к примеру, родишь?
Мади вздрогнула, точно ее кольнули под ребрышко.
— А я о птенчиках–пуховичках думаю: если вылупятся они у зарянки–звонницы в Лишайном лесу — и в гнезде на твоем дереве; так ведь не только солнышко теплое, ты сама, Махида, не отличишь, какой откуда…
— Ну, приехали. Задурил он тебе голову. Иди, скупнись–охолонись.
— Ты лучше дай мне листы мои, пока я не позабыла всего…
— Ой, да ты ж мне всю зелень перевела! А ходить к ручью мне теперича не с руки — готовить надо.
— Там, помню, краешек свободный остался, а, Махида…
Зато амант встретил не дурацкими разговорами — хлопнул по плечу, почуял под рукой влажный от пота камзол, надетый на голое тело, и велел невесть откуда взявшимся рабам — а по–здешнему телесам — отмыть гостя в кадухе каменной, выдать три смены одежи на всякую погоду да полную справу воинскую.
В зелененой широкой кадухе (было б желание — хоть девку рядом укладывай!) вода была горяча и масляна, но не душиста; тер его злобный раб в неснимаемом ошейнике, и тер люто, Харр только постанывал — полегче, мол. Царапин на нем не было, ушибы не больно тревожили, но кожа, черпая и бархатистая, выдавала в нем не воина, а человека, который сам себе господин. Правда, господин не шибко богатый. Хрустальную цепь он предпочел снять, но зажал в кулаке — странно: уместилась. Прибежала девчушка малая, на сынка амантова похожая, не смущаясь аспидной наготы, расплела ему брови и расчесала ласковым гребешком — и растерялась, не зная, как обратно заплести, то ли вниз, то ли вверх. “Погодь, пусть просохнут” — сказал он и небрежным жестом девчушку отослал: не приведи бог действительно амантова дочка, а он от телесова рвения брякнет что‑нибудь непотребное… Его окатили травяным настоем, растерли, выложили штаны новые, сапожки подрезанные, легкие (ох маловаты, а жаль — в командоровых‑то жарко, хотя и безопасно для ног: их и с размаху меч не брал); потом верхнее — камзол безрукавный из кожи, насколько он понял, щенячьей шкурки, выделки отменной и, видно, нездешней; рубаха до колеи желтоватая, небеленая, и, наконец, кафтан просторный из легкого рядна — по тому, как бережно его выкладывали, стало ясно, что такое ценят тут превыше всего. Харр, прихватив тесьмой на затылке волосы вместе с бровями, накинул рубаху, упрятал на всякий случай ожерелье поглубже, чтоб не звенело, и принялся примерять кольчуги, поножи и прочую снасть. Все было легким и несгибаемым, на ремешках — надевать долго, срубить, ежели по шву придется, проще простого. Надо будет что‑нибудь придумать.