Амант сглотнул комок, застрявший в горле, и как‑то не совсем внятно пробормотал:
— Слушай, я тебе как мужик мужику скажу — ты ж урод…
Харр только хмыкнул:
— А ты лет так через тридцать о том свою властительницу спроси; ежели ничего промеж нами не будет, так она тебе правду скажет, а вот если… хм… то и соврет.
— Утопить бы тебя в блевотине, потрох ты свинячий1 — загрохотал амант.
— Не родился еще такой гад, чтоб меня с ног до головы обгадить, — примирительно проговорил по–Харрада. — И кончим про владычицу дома. А вот дочку ты береги, шустра больно.
С тем и ушел к воротам, до смерти довольный, что и тут вывернулся. И пирог еще целый за пазуху прихватил, правда, незнамо с чем.
Ночь они прокоротали вдвоем с Дяхоном, прислонившись к теплой не по–ночному стене и поглядывая вверх, где, свесив ноги наружу, все время несли вахту два стражника, зорко вглядывавшихся в темноту: не зажужжит ли, наливаясь тревожным светом, вестник нападения? Но пирли иногда пролетали, со свистом рассекая влажный воздух — невидимые. Звезды мигали, чуть притушенные туманом, и никакой злобы не было в лучах скромной зеленоватой плошки… так светится глаз у сытого волка. Даже не верится, какой страшной она была всего седьмицу назад.
— Кажись, минуло нас лихолетье, — задумчиво проговорил Харр, глядя вверх.
— А у нас никто и не сомневался, — отозвался Дяхон. — Звезда‑то была зеленая, нашенская. Своих не обидела. А правду бают, что это ты ее пригасил?
— Врут, — уверенно сказал Харр, разламывая надвое пирог и протягивая меньшую долю старому воину. — Сама погасла. А что, у вас всякое лихолетье со звезды–страшилки начинается?
Харр предвидел, что рано или поздно ему зададут такой вопрос, и ответ был у него наготове: негоже, когда рядовые ратники полагают своего военачальника магом и кудесником — в решительный момент разинут рты, мечи опустят и будут ждать от него чуда. А так — чести меньше, зато в бою вернее. Да и самому по ночам языком трепать не очень‑то любо, лучше других послушать. Дяхон же, как многие бывалые воины, любил поделиться своими познаниями:
— Когда золотые столбы с неба в землю уперлись и на своде голубом четыре солнышка затеплилось, все зерно и у нас, и на нижнем уступе погорело… птицы на лету от голода мерли. Вот тогда орда подкоряжная вроде на Двоеручье двинулась, ан нет, стены‑то были златоблестищем крыты, вот беда мимо и пронеслась, на Серостанье перекинулась. Зато когда над озером великим черный смерч гулял, Чернорылье спокойно спало, и точно — в Двоеручье всех начисто порешили, и отстраивать некому. Да и что говорить: зверя–блёва в том стане кормить хлопотно, солнцелик–цветок недолго цветет по весне, а наготовить его впрок надо на целый год, вот и выходит весь люд на поля с мешками. Подкоряжные их там и подстерегли…
— Выходит, каким цветом вашего зверя кормить, такова и отдача с него будет?
— А то!
— И что, каждый день его амант доит?
— Кабы каждый день, так он давно бы с голоду подох. Ему жив себя принять надобно. А менять цвет нельзя, каким с вылупления кормлен, таким весь его век потчевать.
— С вылупления… Значит, эта сука блёвучая многолапчатая еще и яйца несет? То‑то амант меня пытал, не за тем ли я в его город пожаловал!
— Не. Кобель у пас. Да и у всех остальных. А яйцо можно добыть только на Хляби Беспредельной, и не одну жизнь за то положить придется. Тайно притом, чтоб соседи не проведали, похитчиков не заслали.
— Тайно! — фыркнул Харр. — То‑то и ты про него ведаешь, да и подкоряжники, похоже, не просто так сюда пожаловали.
Дяхон слегка отодвинулся, пробормотал:
— А я ничего тебе, лихолетец пришлый, и не говорил.
Голос монотонный, а слова сухие, точно деревянные чурки. Напугался, служивый, а показать страх фанаберия не позволяет. Сказал бы попросту: не выдавай, мол, краток.
— Подкоряжных, ясно дело, навел кто‑то из тутошних, становых, — проговорил Харр примирительно. — А что касаемо меня, то запомни: я не лихолетец, аманту служить не нанимался и здесь по доброй воле.
— За дурака держишь? По воле…
Харр вздохнул и вытащил свой меч — даже при свете звезд был виден золотой чеканный змей, дивным образом протянутый посередке лезвия, и самоцвет па рукояти сыпал холодными ночными искрами.
— Видал ты такое у лихолетцев?
Дяхон шумно потянул в себя влажный воздух:
— Да ежели по чести сказать, то и у аманта не видал… — Харр уловил дребезжащую трещинку в голосе — так настоящий рубака говорит о добром оружии, которое ему не по карману, или законченный бабник — о девице, коя ему не по зубам.
Бродячий рыцарь не чужд был ни первому, ни второму.
— Так кто ж ты тогда? — тоскливо вопросил Дяхон — простая душа, он никак не мог потерпеть рядом с собой чего‑то неопределенного.
— Не поймешь ты, — отмахнулся Харр, уставший объяснять каждому встречному–поперечному, что такое “рыцарь”. — Так что зови меня попросту Гарпогаром. И вот еще что объясни ты мне: а на что подкоряжным яйцо‑то? Им что, так уж надобен в лесу их замшелом этот зверь–блёв?
— Им‑то? — изумился Дяхон непонятливости собеседника. — Им самим он на хрен не нужен. А вот ежели они его продали бы в тот стаи, где собственный зверь уже в летах, то получили бы столько, что вся их орда цельный год кормилась бы. А по нонешним временам, может, и два.
— А что, корма подешевели?
— Яйца подорожали. Хлябь Беспредельную затопило, и надолго — разве не слыхал? Подкоряжники‑то это мигом сообразили.
Неясная догадка мелькнула в голове менестреля:
— Слышь‑ка, а ты сам часом не из этих… лесовичков?
Дяхон степенно стряхнул крошки пирога с подола рубахи, торчащей из‑под кольчужки, на корявую ладонь и приманил пирлей — те почуяли сразу, слетелись едва видимой в полумраке стайкой.
— Ишь, души безгрешные, есть не едят, а тепло доброе от пищи людской понимают… Чужой человек ты тут, Гарпогар, а то бы знал, что аманты в дом к себе только собственных окольных принимают, и токмо в отрочестве. Так что в стражи тебе не попасть, а в лихолетцы — это очень даже недурственно.
— Слыхал. Щитовых на один пропой, а потом что?
— Кто этими ночами расстарался, тот долго сыт будет — ножевые‑то полной мерой платят. Потом у вдовушки какой‑нибудь подкормишься, в оружейном двору подсуетишься, так все лихолетье перекукуешь. А там птица ты вольная, хоть в пригородье вживайся, хоть в странники подавайся. Дойдешь до того стана, где новое лихолетье объявлено, — опять тебе служба.
— А тебе кто мешает?
— На мне ж клеймо, ни один амант к себе не пустит…