— Эдичка Лимонов балуется, — уверенно говорили третьи, — выбрил голову, перекрасил бородёнку в рыжий цвет и вставил контактные линзы.
В буфете шёпотом сообщали друг другу на ухо, что антинародный режим готовит государственный переворот. Общее мнение было единодушным — во всём виноват Чубайс.
Но когда в гомонящем, разгорячённом людском море появилась вдруг невысокая, облачённая в тёмно-коричневый френч фигура в легендарной кепке, Откровение глубинной бомбой накрыло всех, кто был в зале. Ильич шагал вдоль рядов к Президиуму, и говорливые рты захлопывались один за другим, воспалённые от чтения «Программы КПРФ» глаза лезли на лбы, свежие номера газеты «Завтра» с шорохом выпадали из ослабевших рук и, словно чайки, медленно планировали на вытертый миллионами ног синюшно-алый палас. То был Ленин, вне всякого сомнения! В гробовой тишине прошествовал он к трибуне, ласково улыбаясь бледнеющим делегатам и милосердно кивая хватающимся за сердца старушкам с бэйджиками на кофтах. За его спиной плыла троица телохранителей в тёмных очках.
— Здравствуйте, товарищ, — мягко, с неповторимой картавинкой бросил Ильич охраннику, замершему у входа на сцену, и в тот же миг съезд вскочил на ноги и взорвался такой овацией, какой не слышал ещё за свою долгую историю Колонный зал, да что там — ни один зал на свете. Хрустальные сталактиты люстр задрожали и провисли на крюках, осыпая крошками штукатурки головы собравшихся, свет несколько раз мигнул, и зал погрузился в полумрак; лишь над сценой ярко горели софиты; даже мраморные колонны завибрировали, как при землетрясении. Ильич же, спокойный и уверенный, протянул руки к залу, успокаивая его.
И когда крики и хлопки смолкли, а Ленин взобрался на трибуну и изготовился сказать аудитории нечто совершенно потрясающее, из середины Президиума поднялся вдруг некто и взял микрофон. Был этот человек богат плотью и багров лицом, и взгляд его упёрся в висок вождя, словно Капланов браунинг, — один из всех присутствующих знал он о Проекте «Ленин» и готовился к появлению воскресшего вождя на съезде.
— Погоди, не говори ничего, — пробасил кумачовый человек, и каждый в зале вздрогнул, предчувствуя нехорошее. — Не отвечай, молчи. Да и что бы ты мог сказать? Я слишком хорошо знаю, что ты скажешь. Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде. Зачем же ты пришёл нам мешать? Ибо ты пришёл нам мешать, и сам это знаешь.
— Что он несёт? — зашептали меж собой головы в зале. — Он бредит или сошёл с ума?
Ленин же с удивлением повернул к оратору лобастую голову и слушал.
— Посмотри на верных партийцев, собравшихся перед тобой, — продолжал кумачовый человек, нахмурившись. — Каждый из них живёт с именем твоим на устах, носит у сердца красную книжечку с твоим профилем, желчно плюёт в телевизор, когда приспособленцы охаивают начатое тобой дело. Ты — романтический символ, лицо на знамени… Но давно уже не вождь и не учитель! Нужно ли сегодняшним людям то, что ты обещал сто лет назад?
Вспомни, как трещала по швам империя, а немощный царь в ужасе трясся на троне! — возвысил он голос, перекрывая нарастающий в зале шорох. — Какие волшебные слова развернули перед тобой целую страну, как скатерть-самобранку? Земля! Диктатура пролетариата! Национальный вопрос!
Такая стеклянная тишина повисла в зале, что кумачовый человек, уже не боясь, что его перебьют, налил в гранёный стакан минеральной воды «Бонаква» и сделал большой глоток, после чего заговорил тише, спокойнее, проникновеннее:
— Кому сегодня идти за тобой? Крестьяне осели в городах и оторвались от груди вскормившей их матери-земли, забыли её. Они ездят в метро и ходят на футбол, поедая аргентинское мясо и канадские картофельные чипсы, а те, кто остался, в непрекращающемся похмелье возделывают свои крошечные частные наделы, едва сводя концы с концами. Крестьянин-кормилец истаял в числе, сменил соху на мотоблок и плевать хотел на любое коллективное хозяйство.
Позовёшь рабочих? Где он — суровый путиловец в кожанке, с измазанным угольной пылью лицом, падающий с ног от шестнадцатичасовых смен, радующийся возможности променять станок на винтовку? Им давно уже нечего диктовать, потому что дурман голубого экрана куда как слаще церковного опиума! В постиндустриальном мире пролетарий измельчал куда страшнее крестьянина, ему нужны лишь простые радости — хлеб и зрелища двадцать первого века. И никакие листовки, никакие подполья не выдернут его из мягкого кресла, не оторвут от крутящихся барабанов шоу и калейдоскопа штампованных сериалов без начала и конца. Кому дашь ты винтовку, кто возьмёт её из твоих рук?
Латышские стрелки да кавказские комиссары? Задумайся теперь, столетие спустя, к чему они стремились, вставая под твои знамёна. К светлому будущему в братской семье народов или к обособлению от державы, экономическому и культурному сепаратизму? Кто сейчас считает Россию главным врагом и пресмыкается перед Западом — не потомки ли тех латышских стрелков? Кто раздробил Кавказ на тысячу осколков, отбросив его в Средневековье, — не духовные ли наследники твоих соратников? Да что далеко ходить — каждый в этом зале предпочтёт посудачить о кознях масонов, возвращении Крыма… Да о чём угодно, лишь бы не потревожить священную корову — собственность на средства производства!
Так что задумайся, нужен ли ты сейчас нам со своим «Фабрики — рабочим, земля — крестьянам»? Ты гений красноречия и непревзойдённый теоретик революционной борьбы, ты можешь снова зажечь их и, как прежде, воздвигнуть знамя смуты и потрясений, знамя борьбы за мифическую свободу — этого и хотят те, кто вернул тебя к жизни, — но знамя это в итоге воздвигнут против тебя самого. Будут десятилетия бесчинств и антропофагии, но потом эти же люди, которых ты поднимешь на бой кровавый, святой и правый, — эти же люди приползут к нам и откажутся сами от твоей свободы, моля вернуть им телешоу, аргентинское мясо и чипсы из картофельной шелухи. И тогда мы — мы! — сядем на зверя, имя которому «парламентаризм», и воздвигнем чашу, на которой будет написано «закон о выборах». Тогда и лишь тогда настанет для людей царство покоя и счастья. Поэтому я говорю тебе: не произноси с этой трибуны ни слова и лучше уйди сейчас, не ломай то здание, что мы возводим долгие годы. Твоё время прошло. Просто уйди. Я сказал.
И оратор тяжело опустился в кресло, смахивая градины пота, а ошеломлённый и униженный зал сидел, каменея, в ожидании разящего ленинского ответа. Ленин же, который несколько раз менялся в лице во время этой речи, долго стоял над трибуной без слов, и все взгляды были устремлены на него. Двадцать две телекамеры молниеносно цифровали картинку с его историческим прищуром, гнали в переплетения чёрных кабелей, оттуда — в тарелки спутниковой связи в фургончиках у подъезда, и уж через них, сквозь освобождённый для такого события телекомпаниями всего мира эфир — в миллионы квартир, где человечество замерло перед телевизорами, схватившись за головы, впитывая и переваривая Откровение. По всей планете бросали люди свои дела и бежали к экранам, пожирая глазами строчки субтитров, — и Фидель на Кубе нервно покусывал сигару, и Джордж Буш-младший в страхе подсчитывал остатки баллистических ракет, и даже гарлемские негры ненадолго оторвались от рэпа и баскетбола. Мир застыл.