Тордул отмахнулся, не ответил.
Вышли на проезжую дорогу, она и привела в ущелье, где шумела, падая с высоты, горная речка. Большая часть ущелья была огорожена каменным забором грубой кладки. В ограде дымили горны, копошились рабы. К крутому боку горы лепились низенькие строения из дикого серого камня.
Рабу без дела болтаться – начальнику острый нож. Не успели вновь прибывшие толком оглядеться, как их уже поставили толочь в каменных ступах куски породы, в которых поблескивали драгоценные камни. Горгий обомлел, не сразу решился ударить пестом: такое богатство в порошок толочь.
Позади раздался дребезжащий голос:
– Что, котеночек, задумался? Ложкой в котле небось лучше ворочаешь?
Горгий оглянулся на сухонького старичка с козлиной бородкой и отеческой лаской в глазах.
– Рука не поднимается самоцветы крошить, – признался Горгий.
– Жалостливый, – нараспев сказал старичок. – За какие грехи сюда угодил?
– Ни за что.
– Все так говорят, котеночек. А я вот гляжу на тебя и думаю: с таким носом да с не нашим выговором только здесь тебе и место.
Горгий хотел было ответить как следует, но Диомед опередил его.
– Послушай, борода, – сказал он, – не ты ли о прошлом годе с моей козой путался?
Старичок прищурился на Диомеда. Нехорошо посмотрел, будто сквозь щелку в заборе. Повернулся и пошел, слегка волоча левую ногу.
Поблизости работал мелкотелый раб со скошенным, будто отрубленным ударом меча подбородком. Он покачал кудлатой головой, негромко проговорил:
– Зря ты, рыжий, это... Козел не простит тебе обиды.
– А пусть других не обижает, – огрызнулся Диомед.
– Лучше с ним не ссориться.
– Да кто он такой? – спросил Горгий. – Одежда у него как у раба.
– Раб-то он раб, да не простой. Старший плавильщик... Один у нас тоже вот не угодил ему, так Козел на него порчу напустил. Мается теперь человек от чирьев, прямо помирает...
– Как его имя? – вмешался в разговор Тордул.
– Да кто же его знает? Кличка у него – Козел. Тут имен нету, одни клички... Меня вот прозвали Полморды. Обидно, а ничего не поделаешь...
– Давно он на рудниках?
– Давно. Из всех, кто здесь, он, может, самый старый.
Тордул ткнул Горгия локтем в бок.
Потянулись дни на новом месте. В плавильне и впрямь работа была полегче. Горгий с Диомедом выучились резать из камня формы для отливки кинжалов, мечей и секир, сверлить в камне дыры под шипы, чтобы половинки ровно одна под другой стояли, чтобы не вытек расплавленный металл. Сперва в форму заливали свинец, разнимали половинки, по свинцовому кинжалу смотрели, где надо подправить форму.
Интересно Горгию было смотреть, как здесь плавили бронзу. Пламя в горнах раздували не мехами: в том месте, где с горы низвергался поток, была отделена одна падучая струя и забрана в стоячий деревянный ящик. Вверху в ящике были прорезаны поперечные щели, а внизу ящик плотно сидел в большом коробе, от которого к горну тянулась медная труба. Не сразу Горгий разобрался в этом диве, а когда разобрался – понравилась ему выдумка тартесских плавильщиков. Оказалось, вода, с силой падая в ящик, увлекала воздух, а в нижнем коробе воздух отделялся от воды и по трубе устремлялся к горну, раздувая огонь под огромным глиняным сосудом. Вот бы фокейским кузнецам рассказать про это – не поверили б!
В сосуд клали тягучую красную медь, хрупкое белое олово и еще порошок из толченых камней-самоцветов. И так, в пламени углей, в рокоте водопада, в свисте воздушного дутья поспевала, рождалась слава Тартесса – черная бронза.
Потом ее разливали но формам. В ярости огня впитав крепость драгоценного камня, жидкотекучая, превращалась она, застывая, в твердую, звенящую – в тяжелые темные мечи, в кинжалы, отлитые заодно с раздвоенной рукояткой, что так ловко лежала в ладони.
Только ее, черную бронзу, здесь и плавили – подальше от чужих глаз.
Жили здешние рабы не в пещере, а в каменном сарае. Вечерами подолгу резались в кости – когда на лепешки, когда на щелчки. Иногда выходил из своего особого закутка Козел.
– Дайте-ка и мне, котеночки, сыграть, – говорил он ласково.
Играли с ним опасливо, знали: выиграешь у Козла – назавтра на дурную работу поставит. Все больше старались проиграть.
Один только раб не принимал участия в вечерних игрищах – лежал в дальнем углу, прикрывшись ворохом тряпья, и молчал. Так его и звали – Молчун. На работу он ходил не со всеми, что-то делал в сарае на другом конце ущелья. На него-то и напустил, по слухам, порчу Козел – чирьи но всему телу. Ну, а порченого, известное дело, все сторонятся.
Кости да кости каждый вечер... Однажды Диомед начертил на глинобитном полу квадратики, разложил по ним цветные камешки, показал, как надо их в черед передвигать – кто раньше займет своими камешками половину противника, тот и выиграл. Новая игра пришлась но вкусу, особенно охочим до нее оказался Козел. Играл горячо – вскрикивал, хлопал себя по тощим ляжкам, крутил козлиную бородку.
Тордул подсаживался к нему, заговаривал, подсказывал хорошие ходы. Он и днем, на работе, крутился возле старшего плавильщика. И Козел оценил такую преданность: отличал перед всеми Тордула, доверял ему разливать глиняным ковшиком черную бронзу по формам. Работа была завидная, не тяжелая – не то что обтесывать камень. Счастливчиком был этот Тордул – всюду устраивался лучше других.
– В тепле работает, у горнов, – ворчал Диомед, тюкая секирой по камню, – а мы тут мерзни на ветру...
Греков Козел к горнам не подпускал, каждый день посылал долбить формы для отливок. Диомед заметно слабел, заходился кашлем, харкал кровью. Горгий мазал его своей мазью, да не помогало.
– Ловкач, – откликнулся Полморды, работавший рядом. – Так и вьется вокруг Козла, слово у него с языка снимает.
– За что ты сюда попал? – спросил Горгий.
– По доносу, – охотно объяснил Полморды. – Будто я усомнился... А и всего-то было, что не вышел плясать при полной луне. Вы ж, греки, не знаете... Закон у нас есть: как полная луна, так выходи на улицу плясать. Один день оружейники пляшут, другой – медники, потом мы, гончары. Хочешь не хочешь, а пляши. Да я и хотел, только ноги попутали, в костях у меня ломота бывает. Кто-то из соседей и донес: сомневается, мол. А я честный гончар. Я всегда ликовал, когда велели. Ноги вот только у меня...
– Тебя хоть ноги подвели, – сказал Горгий, – а я вовсе без вины тут сижу.