Приближался вечер, а Ванни продолжала без надежды и мысли пребывать в глубочайшем оцепенении собственных страданий; и не сразу до нее дошло, что звонит дверной колокольчик и звонит уже не в первый раз. Она было решила подняться, но, услышав тяжелую поступь Магды, снова застыла в тупом безразличии. А через мгновение непонимающе смотрела на ворвавшуюся в гостиную возбужденную фигуру. Понимание приходило медленно, и с трудом она узнала во взъерошенном незнакомце Поля.
— Дорогая моя! — вскричал он с порога. — Я примчался в ту же минуту, как обнаружил твою записку.
— Записку? — Она даже не удивилась тому, как монотонно и безжизненно звучит ее голос.
— Да, да! Вот же она!
С полным безразличием она взглянула на измятый лист бумаги. И действительно, почерк был ее. Всего одна строчка — «Поль, возвращайся» — и ее подпись, совершенная и знакомая до последнего росчерка пера. Зачем эта ироничная насмешка Эдмонда? Теряясь в догадках, она думала, что это могло быть проявление ложной доброты, или, может быть, из глубин своей мудрости он указывает ей единственный, самый приемлемый путь продолжения ее жизни? Какая, впрочем, разница, он передал ей распоряжение, которому она должна будет отныне следовать.
— Он ушел, — сказала она, поднимая измученный взгляд своих страдающих глаз на вспотевшего от возбуждения Поля.
— И прекрасно, дорогая. Мы освободим тебя. Мы начнем немедленно заниматься разводом!
— Нет, — сказала Ванни. — Я этого не хочу.
— Но отчего, дорогая! Это единственно правильное решение!
— Нет, — монотонно и безжизненно повторила девушка. — Если Эдмонд захочет освободиться от меня, он придумает что-нибудь сам.
— Этот, безусловно, придумает! И не забудь, за твой счет, Ванни, — за счет твоего достоинства и чести.
— Он не сделает этого, Поль. Если он захочет, он найдет другое средство.
Теперь, когда рядом с ней оказался друг, в чьем доверии и привязанности Ванни нисколько не сомневалась, состояние апатии сменилось бурной истерикой.
— Я ужасно несчастна, — всхлипнула она и горько разрыдалась.
Поль, всегда такой предупредительный во всем, что касалось ее желаний, и на этот раз повел себя удивительно деликатно и, давая ей возможность выплакаться и тем самым освободиться от страданий, не издав ни единого звука, неподвижно сидел рядом, и только, когда уже не стало сил плакать и безутешные рыдания Ванни сменились жалкими, судорожными всхлипываниями, он обнял ее и, лаская, попытался утешить. И ему это удалось, потому что через какое-то время глаза ее высохли, к лицу вернулась прежняя бледность, и она окончательно успокоилась.
— Сегодня ты останешься здесь, Поль, — сказала она.
— Только не здесь! Мы уйдем отсюда вместе и немедленно!
— Здесь, — повторила Ванни.
Закончился день, за ним медленно протянулся вечер, и вот уже ночь приняла город в свои объятия; а они все не покидали гостиную, с каждым часом от разгула черных теней приобретавшую вид все более унылый и мрачный. Ванни, с неподдающимся ни уговорам, ни логике здравого смысла упрямством, отказывалась покинуть стены этого дома, и у Поля не хватило жестокосердия оставить ее наедине с горем в этом пустом и мрачном доме. В конце концов, чувствуя, что сдается, и Ванни одержала над ним очередную, неизвестно какую по счету победу, он остался. Но как ни странно, остался он и на следующую ночь, и еще на одну…
Вот таким образом и для этой пары начался странный, мало понятный период новой жизни. В обладании существом, коего он так страстно жаждал, Поль был, пожалуй, что счастлив. Заняв письменный столик Ванни, он с несвойственными ему прилежанием и энергией усердно и вдохновенно трудился в гостиной комнате, и в рожденных его пером строках Ванни с удивлением и не без удовольствия стала находить все больше и больше достоинств. К эйфории видимого счастья Поля Варнея следовало бы прибавить и легкое головокружение от успехов, ибо не отличавшийся значительным тиражом, но имевший солидную и добрую репутацию в писательских кругах журнал принял его маленькую новеллу, после чего, с небольшим перерывом, тот же издатель благосклонно согласился напечатать и только что произведенную на свет поэму в стихах.
Что до Ванни, то ее душевное состояние вряд ли можно было назвать счастливым, и лишь горькая тоска толкала ее в объятия Поля, где она искала и порой находила недолгое для себя утешение. Понимая, что одиночества ей не вынести, она с какой-то алчной жадностью собственника вцепилась и не отпускала от себя Поля. Он был прост, понятен, любил ее, и порой она испытывала чувство, похожее на облегчение от сознания, что всякая мысль его находится на уровне, доступном для восприятия любому человеческому существу. И, понимая это, порой испытывала некую тщеславную гордость от мысли, что вольна распоряжаться поступками и сознанием Поля с такой же простотой и легкостью, с какой некогда управлял ею Эдмонд. Это в какой-то мере утешало и примиряло с действительностью, и порой ей казалось, что сделалась она хранительницей частицы чуждых для примитивных существ городских улиц могущественных способностей Эдмонда.
Магда — третий обитатель странного дома — продолжала трудиться с обычным для нее флегматичным усердием, словно не замечала изменения в составе персонала, ею обслуживаемого. Она, как повелось, готовила еду, подавала и убирала ее со стола и каждую субботу принимала причитающиеся ей деньги. Выходило так, что служила она не жильцам, а дому, чем и занималась вот уже почти четверть века.
В течение этого лишенного счастья и событий полудремотного существования Ванни, по крайней мере, была избавлена от необходимости думать о деньгах. Она имела в банке свой собственный счет и там же свой маленький сейф. В результате равнодушной инспекции последнего она неожиданно обнаружила, что, оказывается является обладательницей солидной пачки ценных бумаг, в количестве, совершенно для нее необъяснимом и неожиданном. Мысль, что у Эдмонда мог быть второй ключ, так и не пришла ей в голову.
Так и тянулась жизнь, и на смену старому году пришел новый год, а на смену зиме — весна и лето. И с ощущением, что невероятные, словно из сладкого сна события их совместной с Эдмондом жизни понемногу стираются и уходят из памяти, выражение внутренней отстраненности начало все чаще исчезать из ее глаз. Она понимала, что воспоминания уходят, теряя реальные очертания, становятся зыбкими, расплываются и тонут в серой пелене прожитых серых дней, но ничего не могла поделать с этим, ибо скрывались за этими воспоминаниями представления слишком чуждые и непонятные ее неискушенному сознанию человеческого существа. Она уплывала в океан забвения, лишаясь и ужаса, и прелести памяти пережитого, с каждым прожитым днем понимая, что ее остается все меньше и меньше, мучилась, но ровным счетом ничего не могла поделать, дабы задержать или вовсе прекратить этот необратимый процесс забвения.