ДИМИНУЭНДО
И потекла жизнь для Эдмонда, как покойное диминуэндо — тихое угасание звуков, — и жизненные силы капля за каплей оставляли его, как оставляют человека в наступившей старости. Все настойчивей слабостью напоминало о себе тело, но незамутненным и ясным оставался разум, и порой казалось ему, что даже чище, чем раньше. Упала незримая пелена вуалей со старых мыслей, открывая недоступные ранее познанию его просторы. Познав неизбежную тщетность знаний, оставило его стремление к новому, но восторг перед прекрасным оставался гореть в душе его с прежней силой.
«Реальность конца моего существования заключена в мире ощущений, — размышлял он. — И этим замыкаю я круг, где встречаются, наконец, сверхчеловек и… скажем — устрица. Ибо сейчас сохраняется между нами отличие разве что в большем наборе чувственных окончаний. Хотя истинно понимающая красоту устрица и в этом, без сомнения, найдет свои преимущества, ибо сильнее способна впитывать в себя то малое, что достается на ее долю».
Второе сознание дополнило короткой мыслью: «Устрица — есть безусловно более счастливое существо, так как полностью использует все доступные возможности своего тела и до конца исполняет свое предназначение, что оказалось мне недоступным».
И снова Эдмонд сидел у горящего огня камина. За спиной его наступившими ранними сумерками осень стирала краски дня, а впереди пламя кеннельского угля отбрасывало голубые блики на его лицо. И когда он сидел так в кресле у огня камина, и реальность сливалась с грезами мечтаний, и два сознания его блуждали известными только им, извилистыми путями, уже не казалась слабость тела столь тягостной ему. И тогда он переносился от воспоминаний прошлого к гипотетическим построениям будущего. Снова являлись ему картины прежних экспериментов и несли с собой захватывающие дух, даже ему кажущиеся невероятными откровения. И он думал об этом рассеянном в космическом пространстве разуме, который в зависимости от вкуса называют то — естественным законом, то — Богом, то — случайностью. И это универсальное Творение наделяло жизнью и целями этой жизни все сущее, но в бесконечности этого сущего само оставалось застывшим, холодным и бесплодным.
Образы Ванни — эти не связанные между собой картины — воспламеняли в сознаниях его чувственную ауру. Ванни танцует, и огонь отбрасывает тени ее. Глаза Ванни переполнены ужасом, и те же глаза горят в экстазе наслаждения. Ванни спящая, Ванни смеющаяся. Напряженное, зовущее, сладкое тело Ванни и горячее, истомленное лаской, с запахом вина на губах.
«Я совершил удачную сделку, — думал он тогда. — Теперь я без сожаления расплачиваюсь тем, что никогда не ценил, — за то, что дороже всего для меня на свете».
И вслед за этой мыслью, воспоминания о Саре медленно проникали в придуманный им мир, и казалось, что он действительно слышит печальные слова ее упреков: «Путь величия и славы ожидал тебя, Эдмонд. Теперь, когда наступает конец твой, оглянись назад, посмотри, какие руины ты оставил от того, чему предназначалось стать великим».
И ответил на упрек Эдмонд вот так:
— Я вижу оставленные после себя руины, но и нахожу в них скрытое очарование. Смягчилась суровая белизна мрамора, острые грани его единым целым стали с бытием под названием жизнь, и трещины колонн оплетают молодые побеги виноградных лоз. В громаде самого величественного здания ты не почувствуешь то, что витает в воздухе руин. Скажи, Сара, станут ли дикие голуби вить гнезда под сводами нового храма?
— Слова! — сказала в ответ Сара. — Ты прикрываешься словами, упрятал себя в теплое и мягкое, когда вокруг сверкают молнии. Ты променял разум свой на желания тела, недостойные предназначения твоего. Ты — ничтожный ловец мух!
— И тут ты права, — сказал Эдмонд и выбросил образ ее из сознания. Но потом еще долго размышлял над упреками Сары, рациональной половиной своей принимая их правоту, но в конечном счете так и не найдя достойного смысла и значения этой правоты. Сара говорила с той точки зрения, какую не мог и не хотел признавать он. Понимание — вот что могло существовать между ними, но никогда не перерасти ему в симпатии привязанностей. И, вспомнив о Ванни, улыбнулся Эдмонд. Вот где было все наоборот — море симпатий и никакого понимания.
Ванни и Сара — его физическое и духовное дополнение до единого целого. «Значит, правда, что плотские элементы любого существа гораздо выше его духовного. Значит, важнейшие элементы не расположены выше остальных. Значит, не является духовное — основополагающим».
И, исследуя эту мысль, он вновь погрузился в придуманный им мир, где смешались грезы и реальность, и пребывал там, пока не вернулась с покупками Ванни. Бросив пакеты, присела Ванни на скамейку между огнем камина и Эдмондом.
— О чем мечтаешь ты, Эдмонд?
И он рассказал ей, ибо не могли никому причинить вреда эти мысли.
— Мне кажется, что недооцениваешь ты дара этого, Эдмонд, лишь потому, что сам обладаешь им в избытке. Для меня же все остальное лишь основание, на котором покоится разум, так презираемый тобой.
И он улыбнулся ласково и мягко, как только могли позволить его тонкие губы и врожденная ирония черт лица.
— Больше я ничего не стану объяснять, — сказал он тогда.
Вспыхнуло лицо Ванни.
— О, я все понимаю! Ведь не такая же законченная дурочка! Лишь поэтому так восхваляю я дар разума! — и когда сказала так Ванни, прежний страх легкой тенью ожил в ее глазах и задумчивыми стали черты лица. — Видишь, Эдмонд, я ведь душу свою продала, чтобы понять тебя, да видно цена оказалась не слишком высокой.
Глава двадцать третья
ВЕЧЕР НА ОЛИМПЕ
Если жизненные силы Эдмонда можно было сравнить с морем в час отлива, то неслышной походкой пришедшая в город зима застала их, так беззаботно в начале пути растрачиваемых, на самой последней черте, в самой низкой точке. Он доживал последние дни в полудремотном состоянии с черно-белыми снами и лишь невероятным усилием мог заставить свои сознания-близнецы думать с прежней остротой. Теперь он копил остатки энергии и расходовал ее, как расстающийся с каждым пенни скупец, желая за каждую потраченную монетку получить в полной мере немногие отпущенные ему в оставшейся жизни наслаждения. Нет, это было уже не былое мотовство ночей экстаза, а жадное поглощение зрительных, чувственных эмоций, но и они в последнее время стали все больше походить на зыбкий, ускользающий сон. В этом состоянии он мог лишь наблюдать за блуждающим в темноте болот, дорогим сердцу огоньком знаний, но уже не отваживался преследовать его. Теперь он почти не вставал с кресла и целыми днями просиживал в нем перед черепом обезьянки, погруженный в мечты или воспоминания былого, как очень старый человек. Он — кто всю жизнь свою прожил в будущем, теперь был насильно упрятан в тесную каморку прошлого, которое становилось все длиннее, а будущее короче и туманнее.