Ко всему прочему, материализовавшаяся мыслеформа подпитывается человеческими эмоциями, и если такой фильм заставляет людей сопереживать, плакать или ужасаться - мыслеформа растёт и крепнет, и обретает самостоятельность. И в конце концов она начинает жить своей собственной жизнью и вмешивается в жизнь тех, кто так неосторожно её создал. Понимаете теперь, насколько могут быть страшны художественные творения - особенно кинофильмы, - повествующие о вероятном ужасном и аккумулирующие эмоциональную энергию множества людей? Наши предки подозревали - а некоторые даже наверняка знали - об этом. Вот хотя бы выражение "накликать беду" или поговорка "Не буди лихо, пока оно тихо!" - улавливаете глубинный смысл?
– Александр Ильич, вы имеете в виду воздействие искусства на людей - на молодых в первую очередь, - формирующее у них определённый поведенческий стереотип?
– Нет, вы меня не так поняли, - ответил Долгих. - То, о чем вы сейчас сказали - это епархия социопсихологии: подражание киношным героям и их поступкам, допустимость их этики - или, скажем, полного отсутствия этики. В какой-то мере моя работа с этим соприкасается, но не более того.
– Значит, фильм-катастрофа, - спросил кто-то из зала, - если следовать вашей логике, может стать причиной катастрофы реальной?
– Может, - подтвердил профессор. - Маловероятно, что будет вызвано землетрясение или цунами, но вот рукотворный катаклизм - взрыв какого-нибудь завода по производству боевых отравляющих веществ, например, - это вполне возможно. И тут ещё имеет значение количественная характеристика: чем больше обсасывается какая-либо разрушительная тема, тем большее число людей так или иначе на ней концентрируется. Более того, неприятные последствия может вызвать и мысль одного-единственного человека - если эта мысль сильная и попадающая в резонанс. Заметьте, адепты восточных духовных практик избегают медитации на негатив - они прекрасно знают, чем это может кончиться. Так что думайте, о чём вы думаете, простите за каламбур.
* * *
Монета тихо звякнула о другие такие же монеты, уже лежавшие внутри церковной кружки.
– Благослови тебя Господь, дочь моя… - привычно пробормотал священник, заученно осеняя крестным знаменьем молодую женщину в тёмном платке. Он хотел добавить от себя ещё что-нибудь приличествующее моменту, но осёкся: что-то во взгляде чёрных глаз на миловидном её лице смутило священника, и странным показалось ему выражение этих глаз. Уж не бесовское ли - чур, чур, меня! Но святой отец быстро забыл о странной женщине: люди - старики, женщины, дети - шли и шли; и падали в кружку медные и серебряные монеты, и шуршали ассигнации.
…Июльский день был ярким и солнечным, на набережной собралось великое множество народу, и плыл над Невой колокольный звон.
– Освящается храм в память моряков флота российского, положивших живот свой в далёких водах во славу андреевского флага и России…
Пел хор; и молчала толпа, в которой нарядные платья дам из благородных и мундиры блестящих флотских офицеров перемешались с одёжками простого люда; и всхлипывали метавшиеся над невской водой чайки…
Теперь она часто приходила сюда, в храм. Входила внутрь, зажигала свечу и долго стояла перед медной доской, на которой поимённо были указаны все матросы и офицеры, погибшие в Цусимском бою на броненосце "Ослябя". Женщина отыскивала в списке машинистов единственное дорогое ей имя, осторожно касалась пальцами выбитых в металле букв и что-то беззвучно шептала. А перед другими такими же досками, увенчанными именами других кораблей, стояли другие женщины, часто державшие за руки притихших детей. Женщина хотела бы приходить сюда чаще, но времени не хватало - у неё тоже рос сын, и его надо было кормить и одевать, и надо было платить за угол, и поэтому надо было работать.
Ей было очень тяжело одной. Она была ещё молода и привлекательна, и глаза мужчин часто останавливались на ней. Иногда, сдаваясь под натиском собственной бунтующей плоти (или просто ради денег, которых вечно не хватало - много ли заработаешь стиркой!), она уступала домогавшимся её, но дальше одной-двух коротких встреч дело не шло. Вероятно, она могла бы снова выйти замуж, но мужчины нутром чуяли постоянное присутствие тени того, кто сгинул в волнах Японского моря, и эта тень их отпугивала. Кому это интересно делить кров и ложе с женой, вечно думающей о мёртвом другом, да ещё растить при этом чужое дитя! А сама она и не пыталась пойти в своих отношениях с мужчинами на самый примитивный женский обман, в который они, несомненно, поверили бы. Наверно, это было неправильно, но тут она ничего не могла с собой поделать.
А сын… Её отношение к сыну было каким-то странным. Ей почему-то не нравилось, что он похож на неё, а не на погибшего мужа. Больше того, иногда она чувствовала нечто вроде вины за то, что не сумела родить тому, кого любила каждой своей жилочкой, сына, который стал бы повторением отца. И она снова и снова приходила в храм, и просила прощения за свой очередной краткий грех супружеской неверности перед погибшим мужем. Хотя какой же это грех: живым жить, а мёртвым - покоиться в мире…
Время шло, и пришла новая война, а потом всю огромную страну потрясла невиданная смута. Рушились привычные понятия, разваливался уклад, с которым свыклись, и человеческая жизнь обесценивалась точно так же, как бумажные деньги, годящиеся только на то, чтобы топить ими печь-буржуйку.
Новая власть кричала на всех углах о своей заботе о простом труженике, но женщине не стало от этого легче жить. Правда, из прежнего полуподвала её переселили в бывшую господскую квартиру, нарезанную на комнатки для двух десятков жильцов, но особой радости это ей не принесло. Там, в своём старом жилище, она была хозяйкой, и всё напоминало ей о том безвозвратно ушедшем времени, когда она любила и была любимой - пусть даже недолго. А здесь, на общей кухне, жильцы шипящими голосами под такое же гадючье шипение примусов выясняли, кто у кого крадёт спички, и кто не гасит за собой свет в отхожем месте. Хорошо ещё, что при любой власти люди имеют привычку пачкать бельё, но при этом предпочитают всё-таки ходить в чистом, а значит, хорошая прачка без работы не останется.
Сын вырос и устроился на судостроительный завод учеником слесаря, но работать не стал. Вместо этого он пошёл, как он объяснил матери, "по комсомольской линии" - что это за линия такая, она никак не могла уразуметь. Бог с ним, с сыном: верит, что жизнь наладится, и что всем станет очень даже хорошо - и пусть себе верит. Всё равно он мало-помалу удалялся от неё, и это она понимала.
Как-то раз осторожно и исподволь она завела с сыном разговор о женитьбе, о детях, втайне лелея безумную надежду на внука, который будет точной копией деда и утешением ей в не столь уже далёкой старости. И была буквально ошарашена резкой сыновней отповедью.