синдромом постлетального рецидива жизни.
И тогда позиции политиков, ратующих за предоставление рецидивистам равных прав, заметно пошатнулись.
Мы с Дашкой сидели на кровати и приходили в себя после бурного траха. Она, в одной расстегнутой кофточке от пижамы, потягивала кофе, я — голый — курил. Это был наш последний трах в уходящем году, и мы оба очень постарались, чтобы сделать его ярким и запоминающимся.
За беспечной болтовней мы не слышали, как вернулся ее мужик. Он не должен был вернуться, потому что ушел на сутки. Он у нее был мент, сидел в дежурной части после того, как получил ранение и больше не мог работать опером.
Этот гад даже не заглянул в спальню, где мы как раз ржали над рассказанным мной анекдотом, а сразу отправился на кухню, за ножом.
Когда он вошел к нам, я как раз дотянулся губами до Дашкиной груди под расстегнутой кофточкой и только-только втянул в рот сосок.
— Привет, ребята! — сказал он, улыбаясь. — С наступающим вас!
А глаза у него не улыбались. И по его глазам я сразу понял, что для нас с Дашкой уже наступил — писец.
Она первой увидела у него в руке нож, взвизгнула, заскребла ногами, отползая к спинке кровати.
Я швырнул в него подушку, метнулся к окну, где стоял еще горячий кофейник — хоть какое-то оружие. Но я был в панике и на чужой территории, а этот хоть и хромал сильно, но был холоден и расчетлив как робот, несмотря на всю свою ярость. Он одним прыжком встретил меня на полпути к окну. Я почувствовал только удар снизу, под сердце, но даже не понял сразу, что он меня зарезал, показалось, что удар был тупым, как от кулака. Наверное, это и был удар кулака, потому что мужик загнал в меня нож по самую рукоять.
Он вытащил клинок, отпустил меня и я, по инерции, сделал еще один рывок к окну, потянулся к кофейнику, не понимая, почему ноги вдруг отяжелели и не хотят сделать ни шагу, а легкие наполнились пустотой, словно меня сдули, как воздушный шарик.
Я повалился вперед, ударился лбом о батарею, потому что руки отказались вытянуться вперед и упереться в преграду, уберегая меня от удара. Краем глаза я видел, как мужик забрался на кровать, схватил за ногу пытающуюся уползти от него Дашку и раз за разом бьет ее ножом в спину. Звуков я уже не слышал, потому что в ушах моих дважды стукнул тяжеленный паровой молот, а потом наступила полная тишина. И темнота — холодная и непроглядная.
Когда я очнулся, его уже не было — он ушел сдаваться своим коллегам.
Я с удивлением рассматривал лужу крови под собой и рану под сердцем. Я врач, а потому ни секунды не сомневался, что рана смертельна.
Дашка лежала на полу, свисая с кровати. В спине ее было не меньше семи дыр. Окровавленный нож валялся тут же, на полу.
Конечно, я сразу понял, что стал рецидивистом. А вот Дарья… Насколько я знаю, она почти никогда не простывала, а если и простывала, то всем таблеткам предпочитала чеснок и лимон. Не знаю: наверное, она никогда не принимала иммунорм.
Я оделся и ушел.
За свою практику, неотъемлемой частью которой были постоянные контакты с гриппозниками, я принял столько дьявольского аэрозоля, что на воскрешение моему организму понадобилось меньше часа, а значит, мозг мой очень неплохо сохранился, не говоря уж о чисто внешних признаках.
Больше всего выламывало в моем новом состоянии полное отсутствие всех органов чувств — я перестал различать цвета, запахи, вкус, температуру, перестал чувствовать боль и ощущать вообще любое прикосновение чего-либо или к чему-то. Ушла необходимость в кислороде и пище. И только жажда — почти постоянная невыносимая потребность в воде — пришла всему этому на смену.
Я стал суперменом, человеком будущего.
Наверняка, лет через пятьдесят, иммунорм восстановят и будут давать его младенцам с первого же дня жизни. А на десятый день их будут убивать. Чтобы они возродились к новой — вечной — жизни, свободными от любой зависимости, существами, которым не нужно ничего, кроме глотка воды. И никаких проблем с перенаселением и банальной нехваткой еды.
Вот только, человечеству нужно будет решить сначала проблему репродукции, на всякий случай. Или избавиться от возможности второй смерти.
Работа хороша тем, что кругом полно воды. Можно напиться из любой лужи. Плохо только то, что запаха и вкуса не чувствуешь и можешь наглотаться хлорки.
Меня с Анной, или «Ромео и Джульетту», как он нас называет, прапорщик отправляет на лесопилку. С нами идут еще трое рецидивистов, а сопровождают нас тот молодой хлюпик, которого прапорщик заставлял стрелять в отрубленную голову, и тот усатый матерый контрактник с обветренным лицом, который стрелял вместо хлюпика.
На лесопилке они ставят одного из нас на распил, другого на пресс. Мне и третьему объясняют, что мы должны будем подносить пильщику доски. Анне дают лопату и большой фанерный короб для сбора опилок.
Контрактник ставит юнца наблюдать за нами, а сам садится на диван в конторке бригадира, отделенной от цеха тонкой фанерной стеной.
Я всегда любил запах горячего пиленого дерева, это был один из моих самых любимых ароматов, поэтому сейчас я больше всего жалею о потере обоняния.
Работа идет монотонно. Мы подносим брус, кладем его на раму, идем за следующим. Пильщик раз за разом прогоняет брус по направляющим, разделяя его на доски.
Анна сгребает опилки в короб, относит прессовщику.
Юнец с автоматом стоит у стены, тупо наблюдает за нашими действиями.
Так проходит час или два. Ощущение времени у рецидивистов отсутствует напрочь, никакие биологические часы не тикают. Да и зачем время тому, у кого впереди вечность…
Это случается не так уж редко. Мертвые и, порой, тронутые разложением мышцы мертвяков не способны к быстрому сокращению и расслаблению, поэтому те, кто работает с техникой, часто попадают в неприятные ситуации. Нечувствительность к боли тоже играет с мертвыми злые шутки.
Когда рукав ветровки распильщика попадает в направляющие, у него еще есть время, чтобы отдернуть руку, чтобы остановить станок. Но он слишком поздно обращает внимание на то, что его левая рука вдруг перестает слушаться, и какая-то сила тянет ее вперед. И даже когда замечает, то не сразу понимает, что́ происходит, и несколько секунд тупо смотрит на зажатый в механизме рукав, который затягивает в машину дальше и