Эрнест Маринин
Тете плохо, выезжай
Саврасову досталось неудобное кресло – спинка не откидывалась. И лицом против хода. Это действовало на нервы, и без того напряженные. За окном неслась мокрая ночь, чиркая дождем наискосок по стеклу. Время от времени поезд сбавлял ход, проплывали мимо высокие пригородные платформы с рябыми от ветра лужами под сиреневыми ртутными лампами на столбах. Потом платформы стали низкими – сюда уже не добегали от Москвы электрички. В Стогове поезд остановился на минуту. Захлопали двери, потянулись по проходу в поисках свободных мест лохматые парни в блестящих куртках под кожу, мужики постарше в синих тяжелых плащах, бабы в мокрых болоньях, с затянутыми мешковиной и выцветшим ситчиком плетеными корзинами… Лязгнули буфера, вагон качнуло, плеснулась скопившаяся в выщербленной оконной раме вода, сбежала прерывистой струйкой по темному линкрусту…
Снова заскользила в окне сырая тьма. Саврасов подумал, что все равно не уснет, и вытащил из портфеля книгу. Но после Паромного свет погасили. Вагон засыпал, стало тише. Только из угла доносился бубнящий басок, прерываемый иногда тихим кокетливым смехом – там сверхсрочник-музыкант обхаживал щекастую девчонку с мокрыми, распущенными по моде русыми волосами. Они сошли на станции со старинным названием Никонова Пустынь. В соседнем кресле неровно посапывал простуженный старик в промокшем польском плаще с погончиками. На остановках он просыпался, шмыгал носом, настороженно поглядывал в окно и снова засыпал…
Беспокойство не отпускало Саврасова, и от этого становилось еще тревожнее – нужно было расслабиться и заснуть, чтобы завтра быть свежим, в форме, иначе вся поездка теряла смысл. Он закрыл глаза и сосредоточился. В темноте вспыхивали неяркие круги желтого света. Они постепенно меркли по краям, стягивались в тусклую точку и исчезали, чтобы через некоторое время появиться снова. Их ритмичное мерцание замедлилось, потом совсем угасло. Стук колес стал глухим и неслышным, вагон перестало качать, и тут Саврасов увидел перед собой загороженную газетой настольную лампу, желтый свет которой падал на волосы и лицо Ольги. Ольга в старом синем платье и косынке спала, сидя на стуле, откинувшись на высокую спинку. Усталые руки расслабленно лежали на коленях ладонями кверху. В сознании вдруг возникло: «Чай, Олюшка опять калитку на завертку закрыла, как же Анатолий войдет-то, не по годам уж ему через забор лазать, да и грузен, поостережется…» А потом с облегчением подумалось: «Небось, озаботился, ножик свой припас, отвернет через щелочку завертку…»
Саврасов заснул, улыбаясь.
Утро было прохладное и чистое. Солнце еще не взошло, сиреневый рассвет растекался по небу, высоко над головой висел щербатый блеклый месяц. Поезд, выгнувшись влево, огибал поросший сосняком холм. Проплыл большой бурый валун на склоне, холм сполз в затянутый туманом старый торфяник, над дальним лесом заклубился мазутный густой дым – дымила старинная Чаевская мануфактура.
Саврасов вышел в тамбур. Чуть позже, когда поезд уже начал прыгать по стрелкам, появилась зевающая проводница.
– Чаево, – сообщила она, раскатив круглое и большое, как бочка, «о».
– Чай, оно, – в тон отозвался Саврасов. Короткий сон освежил его, он ощущал легкость и уверенность.
Тетка жила недалеко. Пять минут по короткой Вокзальной с ее новыми стандартными пятиэтажками, потом налево на старую Шестаковскую – пятнадцать минут ровным шагом.
Давно уже он здесь не был – четыре года. В тот раз у тети Глаши крепко прихватило сердце. Что ж удивительного – пятьдесят семь лет. Не старость еще, но и не мало. Два года тому, как стукнуло ей пятьдесят пять, вышла тетка на пенсию, бросила прядильню, где оттрубила тридцать годочков ровно, и укатила в Ташкент, к дочери своей Татьяне. Прожила там год с лишним – в новой хорошей квартире, в Чиланзаре. Нянчилась с внучатами – Вовка-то уже в садик пошел, а Милочке только-только шесть месяцев сравнялось. Все б ничего, да не шибко ладила она с Николаем, зятем. И то – поначалу хорошо шло, да потом мать Николаева вмешиваться стала. А чего бы ей, спрашивается, живет себе отдельно, в гости ходит; погостевала, чаю попила, про цены на урюк потолковала – ну и здорова будь, матушка. Дак не по вкусу ей, что Глафира не молчит, на Николая покрикивает, зачем, дескать, выпивает. А Глафире как же молчать, чай, не чужая, Татьяна ей дочь родная, да и внучата… В дом много всего надо. А Николай – что говорить, зарабатывает он прилично, шофер на автобусе, зарплата ему хорошая идет, да и сверх того… Но выпивать же зачем? Тем более Татьяну лупить. Она, конечно, баба норовистая выросла, но не гуляет ведь – за что ж лупить? Словом, не заладилось у Глафиры в Ташкенте, собралась она, у дочки из хозяйственных денег одолжила на самолет – и домой. Хорошо Ольгу не послушала. Та толковала, дескать, продай избу, зачем она тебе, старость не за горами, так с Таней и дотянешь, внучат рустить будешь, а в старости и они – дочь да внуки – тебе опорой станут. Однако Глафира избу не продала – вот и пригодилась в трудный момент жизни. Вернулась в Чаево, снова работать пошла – не в прядильню уж, где в ее годы меж веретен мотаться, – в контору, вахтершей при телефоне. Сильно, однако, переживала, вот они, переживания, и дали себя знать – прикрутило сердце, совсем помирать собралась. Слава богу, вовремя Анатолий подоспел, выходил…
Саврасов поймал себя на том, что оперирует теткиными понятиями и словами. Усмехнулся. У актеров это называется «входить в образ». Что ж, ему это нужнее, чем актеру. Тот, в крайнем случае, может всю жизнь себя самого играть. Если человек не пустой, даже интересно будет – в определенной мере. А у него работа начинается только после того, как войдет в образ. Иначе не может. Другие обходятся, говорят, Саврасов мудрствует, главное – вовремя вторгнуться в психопластику организма, решительно пресечь болезненные процессы, наладить генерацию здоровых ритмов. Верно, но все это потом, это уже вторая стадия, чистая техника. А раньше надо найти эти здоровые ритмы, поймать собственные частоты организма, чтобы навязанные извне, врачом, вынужденные колебания попали в резонанс. А иначе получалось, как если бы, скажем, человеку с сороковым размером ноги пересадили вместо отрезанной трамваем ногу сорок второго размера. Даже если в остальном попал хирург в точку – не пришил вторую левую ногу и длину правильно подогнал, – все равно человек нормально ходить не сможет. У правой и левой ног будут разные моменты инерции, а потому – разные собственные частоты колебаний. Человек будет все время уставать. Вот так и с внутренними органами, только несравненно сложнее… Конечно, ему самому не раз приходилось работать наспех: несчастный случай, больной в шоке, до смерти минуты, тут не до чистоты, главное – запустить организм, включить его, заставить работать. Зато потом – месяцы «вживания в образ», подбора оптимальных частот, многократные психокинетические воздействия… В технике это называют селективной сборкой – для каждого узла подбирают самую подходящую деталь из десятков почти одинаковых. А ведь там детали изготовляют по одному чертежу, со строгими допусками – и то о полной взаимозаменяемости речи нет. А здесь – человек…
«Хватит. Надо успокоиться. Вон уже видна осина у теткиных ворот. Через пять минут придется работать. Долой все посторонние мысли. Сейчас они – помеха. – Саврасов остановился у калитки. Тронул рычажок щеколды. Калитка, скрипнув, отворилась. – Молодец, Ольга, не повернула завертку. – Улыбнулся. – Тетя Глаша, душа беспокойная… Ладно. Хватит. Я спокоен, уверен, бодр. Я готов к работе».
Он прошел от калитки к крыльцу по выложенной из толстых сосновых плах дорожке, мельком оглядел дворик. Пустые грядки сбегали к забору, ежился в утренней прохладе малинник с облетевшей листвой. Кадка слева от крыльца, старая, зеленая внутри, полна до краев. И здесь вчера шел дождь…
Дверь в сени была не заперта. Открылась без скрипа – одна на весь дом такая. Был, правда, и у нее свой голос. Даже не голос, а так, шепот тихий, задушевный…
Он снял волглый после вчерашнего дождя плащ, повесил на деревянный колышек, вбитый в щель между бревнами. Заметил, что передняя стенка сеней вот-вот завалится – уже засветилось в углу. И отогнал эту мысль.
«Потом, все потом. После. Вот если б Ольга догадалась и внутреннюю дверь не закрывать на крючок… Впрочем, догадалась – не то слово. Если б закрыла, можно бы сказать „догадалась“. Баба она безалаберная и бесхитростная – всю жизнь у ней все нараспашку, и изба, и душа. Оттого и векует напару с Марьяшкой своей толстомясой, такой же дурехой, как маманя… – Саврасов улыбнулся. – Это что же, тетка не спит? Или, может, стены тут ее духом да мыслями пропитались? Или просто рефлекс собственной памяти?…»
Так, с улыбкой, и вошел в избу.
Все было, как во вчерашнем сне. Горела настольная лампа под зеленым стеклянным абажуром, заслоненная газетой «Путь Октября», под лампой на вязанной крючком салфетке – алюминиевый патрончик с валидолом, пузырек валерьянки, стакан граненый с водой… Возле стола – стул с высокой деревянной спинкой, только Ольга перебралась со стула на диванчик. Сопела, уткнувшись носом в обтянутый тканью валик, натянув на ухо серый теплый платок, поджав по-детски коленки. Снилось Ольге, что стоит она, молодая, стройная, на высоком чистом крыльце своей избы, стоит, завернувшись в шаль. Локоны подвитые на щеки спадают, ветерок их шевелит. И уж такая она румяная да красивая, улыбка у ней на лице спокойная, уверенная. Знает Ольга, Иван сегодня с получки выпил, Альбина-ведьма его в дом не пустит, некуда ему деваться, придет, обязательно придет он нынче к ней…