Алексей Бессонов
Тени желтых дорог
… в шестой год эпохи Сэн, когда необычайно ранняя весна заставила мир укрыться пестрым одеялом цветов, по желтой, ведущей в гору дороге неторопливо шествовал крупный мужчина в черном – сведущий глаз безошибочно распознал бы в нем одного из тех монахов-воинов, что, покидая стены своих обителей, каждый год отправляются в путь, ведущий их к покаянию осмысления; и мало какой мудрец, разве что из числа просвещенных, догадается, какими дорогами пустится тот или иной инок.
Наш монах был не молод, седина щедро посеребрила его локоны, собранные на макушке в сложной формы косу. В нем ощущалась сила и спокойное, без тени смирения, достоинство – из-под ризы виднелась рукоять дорогого и очень древнего меча. Он медленно поднимался в гору, вокруг него луково золотились старые сосны, пахло смолой. Неожиданно остановившись, инок поднял голову – далеко в небе занудливой мухой пели моторы королевского воздушного корабля. Монах проводил серебристую сигару долгим задумчивым взглядом, отчего-то вздохнул и продолжил свой путь.
Вскоре он оказался на вершине горы. Сосны здесь были редки. Замерев, монах вперил свой взор в причудливую черно-медную храмовую башню, что стояла на вершине соседней горы; лес на ее склонах был тщательно вырублен, и средь невысокого разнотравья там и сям мелькали многокрасочные островки простых полевых цветов. Тропа, все такая же желтая, петляя, вела к низеньким храмовым воротам – отсюда они казались изящной лаковой игрушкой.
Монах присел на пень, устало вытянул ноги в прочных дорожных сапогах, и теперь только увидел, что он не один – в десятке локтей от него, уютно умостившись в складном креслице, сидел перед мольбертом художник: такой же седой, упругий стан выдавал в нем то ли старого солдата, то ли любителя ездить верхом. Он ничуть не походил на тех бродячих маляров, что продают свои работы на рынках, и берутся нарисовать ваш портрет за две серебряные монеты – одежды на нем были дорогими, с пояса свисал небольшой кинжал в сафьяновых ножнах. Заметив на себе взгляд монаха, мастер с легкостью поднялся на ноги и приветствовал своего невольного гостя коротким элегантным поклоном.
Инок ответил ему тем же. Поглядев – не без любопытства – на холст, он на секунду широко раскрыл глаза и, вдруг отчего-то смутившись, зашарил рукой на груди, отыскивая свою привычную трубку с длинным янтарным мундштуком. Работа была великолепна. Кисть мастера, неведомым образом сочетая в себе лаконичность с некоторой, небрежной даже размашистостью, запечатлела кривые ветви сосен, песок, и дальше – гору, покрытую цветами. Тропа показалась иноку ожившей… он кашлянул и поднял голову, встретив понимающий, но спокойный, без тени самодовольства, взгляд художника.
– У вас прекрасная рука, – произнес инок тихим голосом, в котором чувствовалась огромная, не забытая еще сила. – Я давно не получал такого наслаждения.
– Покорно благодарен. О, у вас замечательный табак! Был бы счастлив угоститься – здешние сорта, знаете ли…
– Да, это с острова Сирт. Примите, прошу вас.
Художник взял в руки объемистый кожаный кисет, с наслаждением вдохнул густой запах зелья и принялся набивать свою трубку. Инок тем временем продолжал всматриваться в картину.
– Не хочу показаться невежей, однако же, уважаемый мастер, мне непонятно, отчего на вашей прекрасной работе на уместилась храмовая башня…
Ответом ему был негромкий смех.
– Но, досточтимый, – ветерок легко унес небольшое облачко табака, – известна ли вам легенда, связанная с этим местом – легенда, породившая новую богиню весны и любви?
– Известна, – коротко кивнул монах. – Собственно, именно поэтому, вспомнив о старых страстях я и пришел поклониться ей. В память…
– Гм…
Художник негромко кашлянул, посмотрел на лицо своего собеседника, изборожденное ранними, не по годам еще, морщинами, и продолжил:
– Если вы помните, то когда-то здесь, на этой горе, жила молодая отшельница, давшая обет смирения. Люди долины носили ей еду, она держала каких-то коз… и вот однажды, весной, на эту гору поднялся молодой воин, раненый в недалеком бою. Он умирал.
– … а она не могла принимать его у себя, – глухо отозвался инок, – и все же ее сердце дрогнуло, и отшельница оставила юношу в своей хижине. И, полюбив ее, он совершил чудо – он выжил… а потом она родила сына. И с тех пор мрачный, голый холм каждую весну покрывается цветами. Насколько я знаю, сюда приходят бесплодные женщины и те, кто несет в своем сердце неразделенную любовь. Но почему храм?..
Мастер ответил не сразу. Некоторое время он смотрел на прекрасный пейзаж, открывавшийся перед ним.
– Видите ли, досточтимый, – тихо, в задумчивости, проговорил он, – храм все считают жилищем этой юной богини, так? А я рисую не жилище, я рисую ее саму – в этих цветах, в этом чуде жизни, возникающем каждый раз, когда солнце превращает холод и мрак в свет и нежность.
Инок застыл, пораженный услышанным. Перед его мысленным взором вдруг встала целая вереница образов – тех, что он давно уже считал погребенными в пыли собственного сердца. Он поднял глаза к небу и глубоко вздохнул; а потом, встав, низко поклонился художнику, оправил на себе пояс и, не говоря ни слова, зашагал прочь.
Когда его фигура отчетливо прорисовалась на желтой змейке восходящей тропы, художник выбрал тонкую кисть и несколькими точными, резкими мазками набросал ее на готовой уже картине.
Все, кто видел ее, поражаются, насколько живым выглядит этот темный, кажущийся сгорбленным силуэт.