Исполин августейший бык,
круторогий, с упрямым лбом,
он спускается, дабы быть
господином, а не рабом,
но лишь дрогнет под ним земля,
поведут его боль и страх,
как бессмысленное теля
за стальное кольцо в ноздрях.
В нас такой же азарт мычит…
Нас ведь тоже в конце концов
неизменно любовь и стыд
за златое ведут кольцо.
Наталья Алексеева
Сердце не обмануло. Она сидела на том же месте, как всегда, и смотрела в темноту. Я подошел к ней и, ни слова не говоря, сел рядом. Она не шелохнулась, не воспротивилась и не высказала удивления. Мы долго молчали. Наконец она вздохнула:
— Зря все это. Мы не будем счастливы. Я проклята…
— Чушь! — перебил я с жаром. — Выбрось все из головы.
— Мою бабушку проклял прадед за то, что она бежала с белогвардейским офицером в Рим, — продолжала Таня. — Проклял он и ее будущих детей, и внуков… Я последняя, кому осталось носить это проклятие.
— Чушь! — повторил я упрямо, но она, не обратив внимания, продолжала грустно: — Нужна жертва для чьего-то спасения… Чтобы кто-то был счастлив, кому-то нужно отстрадать… Таковы законы равновесия.
«Ванино пудрение мозгов», — подумал я, но не стал возражать, потому что бесполезно, да и слышал я все это сто раз.
— От судьбы не уйдешь, — вздыхала она. — Я ее видела…
Это было в прошлом году, когда умирала моя мама. Я шла из аптеки, подавленная и растерянная. Лекарств не было. И не было никому дела, что умирала моя мама. Я думала о том, чю проклятие сбылось и для бабушки, и для мамы, но не хотела верить, что и меня впереди ожидают только несчастья, и вдруг в молочном переулке, где обычно всегда пусто, я увидела ее. Она шла навстречу, растрепанная, измученная, с желтым лицом и синяками под глазами. Мы разминулись, мельком взглянув друг на друга, и только пройдя шагов десять, я сообразила, что это была я сама через двенадцать лет…
— Почему через двенадцать, а не через одиннадцать и не через двадцать? — спросил я.
— Не знаю, — ответила Таня. — Через двенадцать, и все… Втемяшилось в голову — через двенадцать, а почему, не знаю…
Мы оглянулись одновременно, и я увидела себя как в зеркале, но в каком-то чудовищном преломлении во времени…
Таня напряглась, задрожала, и в глазах ее заблестели слезы.
— Тебе показалось, — стал успокаивать я, обняв Таню за плечи. — Это все нервы.
— Нет-нет, — дрожала Таня. — Это была точно я. Наш род проклят до третьего поколения.
Ее дрожь передалась и мне. Далее я не соображал, что творил, я целовал ее и стирал с лица слезы, успокаивал и расстегивал кофточку. Она совсем не сопротивлялась и только, стуча зубами, все повторяла:
— Зря все это. Мы не будем счастливы. Я проклята…
«Проклят тот, кто не пытается бросить вызов судьбе и с быдловской покорностью плывет туда, куда несет течение. Что же ты за человек, если даже не попробовал гребнуть против?.. Я увезу ее отсюда далеко-далеко.
Мы снимем квартиру, подыщем подходящую работу, и все равно будем счастливы, назло врагам».
Так думал я на следующий день. Так думал я через день. И на третий… А на четвертый, в субботу, приехал Осетр.
Он подстерег меня на пустыре за сараями, неожиданно выплыв мне навстречу, когда я возвращался из мастерских. Он был таким же развязным, как в день моего приезда, со злыми маленькими глазками, длинным угрястым носом и скошенным подбородком. В профиль он действительно напоминал что-то из осетровых, но в фас типичная уголовная морда из семейства акульих. Он встал передо мной и, презрительно сплюнув через зубы, держа руки в карманах, проговорил с ухмылкой, противно растягивая слова:
— Ну рассказывай… Как ты с ней шаны-маны. Или, может быть, мне натрепали?
— С кем? — прикинулся я, разыгрывая сверхудивление, заметив не без досады, что он избегает называть ее имя. Честно говоря, и мне не доставляло удовольствия говорить с этим мурлом о Тане в таких тонах.
Он напрягся. В его глазах появилось отчаянье. Седьмым нюхом почувствовал, что ему ничего не натрепали и даже не преувеличили… Он усмехнулся еще развязней, одним только ртом, а в глазах была такая растерянность, что мне стало его жалко. «А ведь он ее любит», — мелькнуло в голове.
— Что, понравилась? — прохрипел он по-разбойничьи и встал в боевую позу.
— Кто? — продолжал недоумевать я, пользуясь тем, что он опять-таки обошел ее имя. Может быть, оно для него еще священней, чем для меня? Это меня разозлило. В случае чего врезать всегда можно. Пусть только дернется. Но первым начинать как-то совестно. Пусть он ударит первым. Так оно легче.
Он неожиданно вынул нож из кармана и прохрипел зло, не скрывая ненависти:
— Ты мне Ваню не валяй! Говори, что у вас с ней было?
— Какого Ваню? — продолжал дурачиться я. — Это завклубом, что ли?
(Собственно, если неожиданно пнуть ногой по руке, нож можно выбить, но подожду, когда замахнется… Неужели замахнется?)
Тут он закричал вне себя от отчаянья:
— Ты зачем к ней лазил? Она ж тебя и по щекам била, и по губам, и по-хорошему уговаривала, и матом посылала, чтоб ты от нее отлип…
Я ошалел. Что за дурацкие фантазии? Уж не помешался ли он от отчаянья? А может, ему Таня все это говорила, чтобы оправдаться? Не может быть! Оправдываться перед этим мурлом? Ради чего?
Не знаю почему, но при мысли о Тане по моему телу стало разливаться тепло. Я вдруг отчетливо увидел ее глаза, губы, волосы, ощутил ее плечи. Я неожиданно подумал, что ситуация, в которой я сейчас нахожусь, крайне нелепая и неприятная, но когда-то я из нее выпутаюсь, пусть через двадцать минут, через час, пусть через мордобой и кровопролитие, а вечером все равно теми же садами и огородами я проберусь к Тане. От этой мысли стало совсем хорошо и, наверное, совсем не нужно было улыбаться в ту минуту, потому что глаза у Осетра налились вдруг кровью, и он замахнулся ножом. «Неужели пырнет?» — мелькнула последняя мысль, и было не поздно еще выбить нож или отскочить, но я не шелохнулся.
Нож пробил мне грудную клетку и вонзился в сердце. Боже, какую страшную боль я ощутил у себя внутри. Сердце трепыхалоск на острие ножа, как раненая птица. В глазах потемнело, но даже сквозь темноту я видел злые и колючие глаза Осетра.
Потом стало тихо. Тихо и хорошо. Перед глазами плыло небо. Все то же бездонное синее вечное небо, которое я знаю миллион лет, навевавшее покой и сон. Я лежал на траве и наслаждался тишиной и покоем.
Почему так тихо? Ведь я слышу, как щебечут птицы, стрекочут кузнечики и вдали звенит лесопилка, содрогая воздух. Мой слух обострился в десять раз, но все равно было тихо. Эта тишина разливалась откуда-то изнутри. «Ах, да, — догадался я, — не бьется сердце, и не дышат легкие, и боль давно меня отпустила. Но ведь я не умер? Иначе как же я могу слышать и видеть небо?»