Светлана Ягупова
Ладушкин и Кронос
Следствие раньше причины, потому что дверь времянки была не из крепкого дуба, а из ДСП: Ладушкин отошел на несколько шагов, разогнался и кинул свое тщедушное тело на эту амбразуру невидимого дота, откуда все человечество и его лично обстреливали часами, минутами, секундами. Дверь с треском проломилась, и он вылетел в звездное пространство.
Однажды поздним утром, когда по радио уже заканчивали воскресную развлекательную программу, а второклассник Петрухин гонял за стеной гаммы на пианино, слесарь КБ телевизорного завода Андрей Ладушкин проснулся тридцатилетним. В полудреме прислушивался он на кухне к радиоголосам, и ему не хотелось и даже боязно было вставать. Казалось, шевельнется и нащупает у себя длинную седую бороду и голый череп.
«И о чем поют? Чему радуются? Можно подумать, что выиграли по книжной лотерее подписку на Дюма. Не успеешь оглянуться, как уже пора с ярмарки, уныло размышлял он. — Тридцать. Неужели эдакое — со мной? Глупо».
Он лежал, как в детстве, подтянув к животу коленки, и стук собственного сердца, заглушая радиоголоса, чудился стуком мотора, работающего на полуоборотах. А где-то над головой скрипели, позвякивали, постукивали, поворачивались маховички, молоточки, шестеренки, маятники невидимых и потому зловеще огромных в своем инкогнито часов.
Открыл глаза и наткнулся на паука. Тот висел прямо над ним, примериваясь, куда бы поудобней спикировать. С тех пор, как год назад, в тихий осенний день отошла в мир иной бабушка Ладушкина, мрак и запустение поселились в квартире на третьем этаже пятиэтажки. Никто по утрам не будил его, не журил за ералаш на письменном столе. В кухонной раковине теперь всегда гора немытой посуды, в ванной ворох белья. Вон уже паутиной заплетается. Генуборку сделать, что ли?
Эта простая в своей обыденности мысль вывела из оцепенения. Он сбросил одеяло, встал и босиком прошлепал на балкон.
— Дур-раки! Дур-раки! — проскрежетал кто-то совсем рядом.
Огляделся — никого. Перегнулся через перила. На скамейке вязала старуха Курилова.
— Дур-раки! — крикнули еще раз.
Поднял голову. Прямо над ним, на ветке софоры, умостилась блестящая черная ворона и, склонив голову набок, нахально подмигивала кнопкой глаза.
Надо же, и откуда такая? Должно быть, улетела из зооуголка школы, что в соседнем квартале.
— Не дураки, а дурак, — со вздохом сказал он.
— Дурак, — согласилась ворона, и он подумал с неудовольствием: вот и эта научилась ярлыки приклеивать.
Сделал несколько приседаний, помахал рукой над головой, попрыгал. Заметив, что внизу, со скамейки, за ним наблюдают, подтянул трусы и юркнул в комнату, в свою крепость, которую, как от вражеского нашествия, оберегал от поползновений соседок навести в ней порядок и даже подыскать хозяйку.
Перед зеркалом в ванной он долго рассматривал себя, отмечая слегка прорезавшиеся складки на лбу и по углам рта. Небольшие залысины у висков вроде бы не увеличились, ярко-карие глаза по-прежнему оживляют бледноватое лицо. Жаль только, что так и не набрал выше метра шестидесяти восьми. А так еще молоток, еще не поддается боксерскому напору лет.
И все же будто кто взвалил на плечи, как циркачу-атлету, платформу с автомобилем. Так явно, каждой косточкой, ощутил свои тридцать, что на миг стало не по себе.
Ладушкину часто бывало не по себе от мыслей, что может заболеть раком, что случится землетрясение, обвал потолка, порча канализации, попадет в голову дурной метеорит или разразится война. Он не уважал себя за эту слабость, стараясь скрыть ее от окружающих. Порою намеренно по неделям не слушал радио, не смотрел телевизора, не читал газет. Но быстро начинал испытывать душную герметичность, неудобство и вновь, будто в ледяную воду, нырял в события тревожного мира, ощущая себя неудачным пловцом, которому непременно надо ступить на твердую почву, но, сколько ни плывет, берег все не приближается.
— Ишь, распелось, — недовольно буркнул он, выключая динамик. Ковырнул вилкой наскоро приготовленную яичницу и стал подводить итоги своим трем десяткам. Получалось, что прожил их, пусть не ярко, но и не бедно. Забавное, тяжелое, обидное, скучное, прекрасное — все, что обычно выпадает человеку, уже было в его жизни.
На взгляд соседей, он, конечно, неудачник потому, что без семьи, потому, что поздно поступил в институт, да еще не по специальности — на заочное отделение филфака, в то время, как его сверстники уже готовят кандидатские.
Но не объяснять же второкласснику Петрухину и старухе Куриловой, что и в его жизни есть радости, от которых он почему-то шарахается. Одиннадцать лет назад женщина с длинными глазами родила мальчика, такого же лопоухого, как он, и с таким же, как у него, носом-уточкой, и бог весть по какой причине они живут в другом конце города, и лопоухий мальчик носит девичью фамилию матери — Галисветов.
Ладушкин тоже вырос без отца, да и мать помнил смутно: где-то в Прибалтике у нее была другая семья. Он же воспитывался у отцовской матери. И, хотя самостоятельную жизнь начал рано, не обладал цепкой житейской хваткой. Возможно, потому, что был «бабушкиным сынком», как выражалась старуха Курилова, и сохранил при всех своих рабочих профессиях деревенскую бабкину застенчивость. Сразу после школы попал в армию, а вернувшись, сел за руль гигантского БелАЗа и будто вырос сантиметров на двадцать. Еще на десяток сантиметров вытянулся, обнаружив способность писать небольшие рассказы.
«Наш Ладушкин — человек будущего, — говорил на собраниях председатель месткома автоколонны товарищ Потапов. — Гармоническая личность: умеет и баранку крутить, и перо в руках держать. К тому же писатель он уникальный: не многотомный, а многотонный — работает на пятидесятитонке. Норму выполняет, в выходной не слоняется по пивнушкам, не забивает „козла“, а пишет. Берите с Ладушкина пример».
Он понимал, что ему далеко до гармонической личности, однако льстило, когда называли его уникальным, но бросало в краску от «писателя». В представлении Ладушкина писателем был не тот, кто умел писать — сейчас, при всеобщей грамотности, многие владеют искусством бумагомарания. Писатель, рассуждал Ладушкин, это Учитель. Как Толстой. Или Чехов. Ну, а какой из него, Ладушкина, учитель, если сам еще не доучился, долго выбирая, куда поступать, в гуманитарный или технический. Тяга была и к тому, и к другому, и лишь недавно стал наконец заочником пединститута. Никакого отношения к школе он, конечно, не имел, да и не мечтал иметь. Приняли его на филфак лишь из уважения к газетным публикациям, отчего он испытывал смущение, так как догадывался, что институт готовит школьных учителей, а не учителей человечества.