Юровицкий Владимир
Болтовня у озера
Владимир Юровицкий
Болтовня у озера
БОЛТОВНЯ У ОЗЕРА В БЕЛУЮ, ТОЧНЕЕ, СЕРУЮ НОЧЬ, КОГДА СМЕРТЕЛЬНО ХОТЕЛОСЬ СПАТЬ.
Рассказ с двумя эпизадами.
- Лень.
Молчание.
- Чашкин.
- Чего пристал?
- Дай кружку и не рычи.
- Нечего. Ладонями напьешься.
Но все-таки полез в свой рюкзак, где, я знаю, лежит одеяло, грязный закопченный котелок и топорик, и все это густо пересыпано сахаром и крошками хрустящих хлебцев.
- Лови.
Я ловлю кружку и зачерпываю из озера воды, чтобы запить "Гусиные лапки".
Озеро плотно зажато двойным обручем - леса и его отражения в воде. Лишь в одном месте обруч разжимается - там, где пуповина ручья соединяет его с заболоченной низиной, поросшей кустарником. Мы сидим и отдыхаем у устья ручья на больших камнях. Озеро почти круглое, метров в десяти в диаметре. Оно ничем не лучше и не хуже десятка озер, которые мы проехали, но все они очень хороши в белую - точней серую - потому что уже август, и белые ночи стали довольно темными - карельскую ночь.
- Хочешь конфет? - спрашиваю я Чашкина.
- Ну, давай своей глюкозы, - отвечает он, не оборачиваясь.
Я комкаю кулек с конфетами и кидаю их ему. Вставать лень. Ноги болят. Ноют шейные позвонки от длительного пребывания в согнутом состоянии за рулем велосипеда.
- Психи мы все-таки. Лежали бы сейчас себе в каюте на белых простынях, - начал я, но начавшееся словоизвержение прервал глубокий зевок, от которого аж затрещали связки лицевых мышц, и я принялся их массировать, не закрывая рта.
- Ну вот, заскулил. Посмотри лучше по своей топографии, сколько еще до Олонца.
Боль, наконец, растекалась. Я постепенно закрыл рот и достал из кармана замусоленную выкопировку шоссейных дорог, которую я снял на пароходе у случайных туристов.
- Черт. Чуть скулы не свихнул. Поспать бы. Ни черта не видно. Вообще-то от Приозерска до Олонца, кажется, сто двадцать километров. Километров пятнадцать мы проехали. Словом, пилить еще до этого губернского города больше сотни километров. Часам к семи будем.
- Приедем и сразу на прием к губернатору, - лениво состроил Чашкин.
Ленивый разговор также лениво и оборвался. Надо бы по коням. Но оторваться от земли... Сотни проеханных за последние дни километров тянут к земле. Да еще эти двадцать километров - черт бы побрал этих сволочей-дорожников - свежего неутрамбованного песка совсем доконали.
- Чего это тебе вдруг стукнуло устраивать гонки пароходом? - спросил я по своей пошлой привычке сотрясать воздух бесцельными звуками, хотя меня это мало интересовало. Пароход - где, а мы - где. И ничего другого не остается, как надеяться на свои собственные силы, крутить и догнать его в Ладейном Поле.
- Черт его знает. Надо же иногда и глупости делать. Не всем же умникам быть.
Молчим.
- Шесть лет все в умники тянулись, - снова начал он, продолжая собственные мысли. - А глупость никому не заказана. Глупым бог всегда подает. Глупых он любит...
- Скажи лучше, что тебе шеф поручил?
- Да все ту же свою склоку с англичанами. Надо поставить решающий эксперимент, сказал шеф. Да так высокопарно. И вы, Чашкин, будите арбитром в этом научном споре. А какой там спор. Так, склока. Он утверждает, что есть пупырышек на Ферми-поверхности. Англичане говорят - нет. А англичанка всегда гадит. Имеет собственную склоку и рад. Пишет обзор и заключает, что имеющиеся экспериментальные данные противоречат утверждению, высказанному им в пятьдесят седьмом номере ЖЭТФа за шестьдесят третий год. А англичанка пишет обзор и тоже говорит, что последние данные можно истолковать в пользу их точки зрения...
Голос у него скрипучий. Он падает на зеркальную гладь озера, рикошетирует, попадает в деревья и отражается назад в виде тихого подголоска. Я его почти не слушаю. Внимание то слипается, то разлипается, и в это время голос его доходит до меня. Я знаю его. Он всегда был язвой. Язва есть, и язвой будет, и дети его будут язвами.
- Все игра. Одни в прятки. Другие в Ферми-поверхность. Везде свои правила. Не подглядывать и не подтасовывать данные. Каждый по-своему забавляется. Только на детей цыкают. А физикам еще деньги платят. И превозносят до верхних сфер... Главное иметь собственную научную склоку. Тогда и жизнь смыслом наполняется... Да лучше всего с американами либо англичанами.
Ни спорить, ни подзуживать его мне не хотелось. До чего же он все-таки язва и зануда. Вот лип. Все обкакает. Но это мне в нем и нравилось. Правда, это же часто и злило. Была в нем какая-то глубокая независимость в суждениях. Всегда он был самим собой. Немного циник. Немного пошляк. Но никакие моды на него не влияли. Умел он оставаться самим собой, чтобы о нем ни думали, какие бы поветрия ни сотрясали так называемый свет. Сохранилась, видать, в нем закваска сибирских староверов - родом он был из Енисейска. Но отец у него был интеллигентом. Учился в Норильске. Часто хвастал, какие мировые светила преподавали у них в школе. Даже один академик. Но в общем-то его все любили, хотя одновременно весьма дружно злословили на его счет за его спиной. В глаза было опасно. Отбреет лучшего парикхмахера. Дух, полный разума и злобы, думал я иногда о нем.
- Конфеты все сожрал? - спросил я его после некоторого молчания, во время которого даже успел два раза провалиться в сон.
- Мал-мала есть. Лопай.
Я еще зачерпнул воды - благо она была не порционной - засунул в рот конфету и прихлебывал из кружки.
- Смотри, утки, - показал я влево, где в полумгле виднелись какие-то черные пятнышки, медленно передвигавшиеся на глубокой глади, как раз у вершин деревьев, перевернутых в воде.
- Где?
- Левее. Вон возле мысочка. Да от тебя, наверное, не видно, - он сидел чуть выше меня, и наклонная сосна заслоняла ему поле зрения.
- Бог с ними. Лень вставать. Все равно ружья нет.
- С твоими бинокулярами только и охотиться. - Зрение у него было плохое.
По дороге, выше нас, проехала машина. Наверное, легковая. Отсюда дорога не была видна. Но машина долго бросала по сторонам свет фар, проурчала поблизости, осветив воду и противоположный берег, и монотонно затихла вдали. И снова тишина. Покой. Только зуд в ногах. По воде пронеслась тень какой-то ночной птицы, хлопающей крыльями, и снова тихо. Небо плавно переливалось от сплошного сине-серого в зените к чуть светло-голубому на горизонте. Ни облачка. Благолепие.
- Хорошо!
Он не отозвался. Только вдруг наклонился. Махнул рукой. Буль. По воде пошли круги, загадив своей подвижностью весь покой Вселенной.
- Испортил музыку дурак, - придав злобность голосу, проругался я дежурной остротой из какого-то классика.
- Пижон ты. Сидишь, наверное, и воздыхаешь, воздыхаешь. Ах, как чудно! Ах, прекрасно! Ах, восторги сладострастия, дышала ночь, - он так и протянул - сладострастия - чтоб было длинней и противней. - Интеллигентские штучки. Таких надо к стенке и из рогатки расстреливать. Начитались Солоухиных. И тоже по проселкам. По древней и святой Руси, - голос у него при этом переливался, как будто он наливал из пустого в порожнее. Опять язва. - В лаптях. Если скажет рать святая, - начал он совсем уже гнусно и нараспев, и голос у него при этом булькал, точно как налили ему в рот воды, - брось ты Русь, живи в раю, я скажу, не надо раю, дайте родину мою. - Перервал, гад, подумал я.