Александр Потупа
Черная неделя Ивана Петровича
Не помню сам, как я вошел туда, Настолько сон меня опутал ложью. Когда я сбился с верного следа.
Данте (Ад, 1, 10–12)
1
Божий дар свалился на Ивана Петровича Крабова внезапно и без каких-либо серьезных оснований. Не наблюдалось перед этим многозначительных знамений или вещих снов, напротив, все шло донельзя серо и обыденно. И даже сколь-нибудь четкого желания обрести чудесное ясновидение у Ивана Петровича никогда не возникало.
Произошло это глубокой осенью, в заурядное субботнее утро, когда Иван Петрович имел единственное полуосознанное стремление подремать еще часок, хотя внешние обстоятельства тому крайне не способствовали. Несмотря на довольно ранний час, что-то около восьми, Анна Игоревна вовсю гремела кастрюлями на кухне, и в этом шуме Иван Петрович сквозь полудрему улавливал многообразные угрожающие нотки. Кроме кастрюльного перезвона, супруга заполняла квартиру отнюдь не лаконичными нравоучениями в адрес их пятилетнего сына Игорька, и жалкие ломтики прессованных опилок, именуемые дверью, никак не защищали слух бедного Ивана Петровича. Дело клонилось к тому, что никакого завтрака в отсутствие отца Игорек не получит — не видеть ему завтрака, как своих собственных огромных ушей, которые он опять забыл вымыть. Игорек слабо ныл, не улавливая тонкой связи между собственным утренним аппетитом и затянувшимся сном отца, который, наверное, устал и не хочет идти в свой садик, то-есть на работу.
Впрочем, нет, Игорек неплохо знал, что по субботам и воскресеньям они с папой свободны от утреннего штурма автобуса. Но от его малолетнего внимания ускользала важнейшая закономерность домашнего распорядка — каждую субботу в полдевятого Иван Петрович должен был, независимо от погодных условий и душевного состояния, идти во двор и заниматься зверским избиением двух ковров и одной ковровой дорожки. Тяжелые и неуклюжие пылесборники с синтетическим ворсом доводили Ивана Петровича до настоящего неистовства, что, разумеется, увеличивало его славу великого умельца-выбивальщика. В то утро Анна Игоревна имела все основания для недовольства — попросту она уже не сомневалась, что в данную конкретную субботу раз и навсегда заведенное ею расписание нарушится. Отсюда и глубокое смятение, которое никакими силами не втискивалось в ее, в общем-то, доброе сердце и рвалось наружу, претворяясь в звонкое кастрюльное аллегро.
Вот-вот Игорек с громкими криками ворвется в спальный угол родительской комнаты, так называемой залы, и окончательно выдернет Ивана Петровича из жалких остатков дремы. Да какая там дрема! Разве может по-настоящему дремать человек, твердо зная, какую казнь приготовили ему близкие?
Но в адском механизме Анны Игоревны что-то разладилось. Скорее всего, Игорек забастовал, не желая получать заветный бутерброд ценой отцовского покоя.
И тогда Иван Петрович услыхал решительные шаги супруги. Он сильно зажмурил глаза, уткнулся носом в подушку и целиком погрузился в только что родившийся светлый замысел — если сегодня удастся хоть немного нарушить святое правило 8-30, то его можно будет нарушать и потом, а возможно, и вовсе устранить из семейного обихода. На миг перед внутренним взором Ивана Петровича мелькнула сцена прекрасного будущего без ковровых экзекуций, зато в сопровождении надрывно поющего пылесоса. Мелькнула и исчезла в скрипе прессованного ломтика и в прерывающемся от негодования голосе супруги:
— Дитя голодное плачет, а ему наплевать. Вставай сейчас же! Вставай!
Эти слова Иван Петрович воспринял отчетливо, и тут же в него полетел не менее отчетливый увесистый добавок:
Долбануть бы этого жирного тюленя по затылку, чтоб не притворялся. Ну и вонища здесь. Сейчас же открою форточку, так он пулей вылетит из постели. Видно, опять ноги не вымыл, безобразник несчастный…
Иван Петрович не мог поклясться сразу в двух противоречивых вещах. Во-первых, фразы про жирного тюленя и прочее были несомненно сказаны голосом Анны Игоревны, разве что немного приглушенным и обесцвеченным. Да и по логике, некому было, кроме нее, бросаться такими фразами в этой комнате.
Во-вторых, в голове все еще кувыркалось последнее слово, которое вслух произнесла супруга, — «вставай», и в этом Иван Петрович был уверен, как в самом себе.
В единстве и борьбе указанных противоречий у Ивана Петровича возникло неодолимое желание проверить — нет ли кого из посторонних в его комнате. И тогда, разрушая свою нехитрую маскировку, он резко повернулся, присел на постели и ошалело уставился на ближайшего обладателя высокоразвитой второй сигнальной системы — собственную жену.
Скрипнула пружина. В прихожей монотонно топал и ныл Игорек.
— Ну, что я говорила? — победоносно выдохнула Анна Игоревна. Притворяешься! Всю жизнь только и делаешь — притворяешься! И, между прочим, ноги опять не вымыл, а я белье два дня как меняла, а теперь в стирку сдавать, да?
И снова устремился в Ивана Петровича странный довесок:
— Ну, чего выставил свою глупую заспанную морду? И блямбики в глазенках, будто голуби накакали. Несчастье плешивое, надоел же ты мне, ох, надоел. И этот балбес весь в отца, чего б не хватало. С утра пораньше голову задолбит. Ой, колбаса горит…
— Ой, колбаса горит! — воскликнула Анна Игоревна и рванулась на кухню.
— Быстро вставай, — выдохнула она на бегу.
— Эта дрянь и так, без всякой сковородки, за день до тошноты краснеет, а тут столько масла истратила… горелую есть будете… не ори ты, репродуктор ходячий… — запричитала она где-то вдали.
В мирный уголок Ивана Петровича просочился угар. И вместе с этим угаром в него вползла странная догадка: «Я могу подслушивать чужие мысли, ибо сейчас я узнал мысли собственной супруги». И хотя Иван Петрович еще не скоро оказался во дворе — но все-таки ровно в полдевятого! — в душу к нему закралось нечто промозглое и сырое. И он стал быстро одеваться.
2
Субботний день проплывал перед Иваном Петровичем, как в тумане. Он впервые посредственно выбил ковры, ибо глубже, чем следует, погрузился в неприятные размышления о природе собственного несчастья. Откуда-то он слышал, что угадывание чужих мыслей — сплошное шарлатанство, кажется даже, антинаучное запудривание мозгов с неизвестно какими, но уж наверняка неблаговидными целями. И, разумеется, Ивану Петровичу представить было страшно, что он стал вместилищем чего-то такого инородного, с нехорошим душком, и, весьма вероятно, запрещенного. Однако представлять приходилось, и сопутствующие картины никак не способствовали качеству ковровыбивательной процедуры.