— Негоже над Богом надсмеиваться, — бросил ему Тазу в убийственном гневе, и старый воевода со стыдом коснулся лба большими пальцами. Но я еще могла смеяться.
Тазу надеялся, что земледельцы восстанут в гневе на святотатца, и Раскрашенный бог будет сокрушен. Но те не были воинами, им не доводилось сражаться. Всю жизнь свою они проживали под защитой миротворцев, под дланью господней. И ныне наши дела, словно смерч или землетрясение, ввергали простонародье в немое оцепенение, и народ пережидал забившись по углам, покуда не кончится буря, надеясь лишь, что она не погубит их. Только слуги дома нашего, получавшие окормление прямо из наших рук, чьи умения и знания состояли у нас на службе, и народ града, в сердце которого обитали мы, и солдаты-миротворцы стали бы сражаться за нас.
Земледельцы же в нас верили. Где нет веры, там нет и бога. Где укоренилось сомнение, стопа примерзает к земле, и слабеет рука.
Пограничные войны и завоевания слишком расширили наши пределы. Народ по деревням и поселкам знал меня не более, чем я ведала о каждом из них В изначальные дни Бабам Керул и Бамам Зе сошли с горы и вместе с простым людом ступали по полям срединных земель. Те, кто заложил первые каменные глыбы в основание старой городской стены, кто разметил первые каменные дороги, знали лица своего Бога, и видели их ежедневно.
Когда я сказала об этом на совете, мы с Тазу начали выходить в город — порой в паланкине, а то и пешком. Нас окружали жрецы и стража, охранявшая нашу божественность, но мы выходили в народ, и народ видел нас. Люди падали ниц пред нами, и касались большими пальцами лбов, и многие плакали, завидев нас. Весть о приближении нашем катилась от улицы к улице, и дети перекликались: «Господь грядет! Грядет Господь!».
— Тобою полнятся сердца их, — поговаривала мать.
Но войско Омимо дошло уже до Изначальной реки; еще день пути — и передовые отряды его достигнут холма Гхари.
Тем вечером мы стояли на северной галерее, глядя на Гхари. Холм кишел людьми, точно развороченный муравейник. Зимние снега на горных пиках красил багровым закат, и над Короси вставал столб кроваво-красного дыма.
— Смотри, — воскликнул Тазу, указывая на северо-запад.
Вспышка озарила небо, точно плоская молния, какие бывают летом.
— Упала звезда, — предположил он, а я сказала: — Горы дышат огнем.
Но в ночи явились к нам ангелы.
— Великий дом рухнул, пламенея, с небес, — сказал один, а другой добавил: — Пламя охватило его, но не пожрало, и стоит он на речном берегу.
— Как предрек Господь в день рождения мира, — вымолвила я.
И ангелы пали ниц.
То, что зрела я тогда, и то, что вижу сейчас, много лет спустя — не одно и то же; ныне я знаю много больше и меньше того, что тогда. Попробую описать, какие чувства владели мною в те дни.
На другое утро я узрела, как по великой каменной дороге приближается к северным воротам стая странных существ. Шли они на двух ногах, как люди или ящеры, и ростом были с огромных ящеров пустыни, так же большеноги и большеголовы, но хвостов не имели. Бледны были тела их, и безволосы. На лицах не виднелось ни ртов, ни носов — только один огромный, единственный, блестящий, темный, немигающий глаз.
У врат они остановились.
На холме Гхари не было видно ни души — все солдаты спрятались в крепости или по рощам на дальнем склоне.
Мы же стояли над северными вратами, где парапет доходит страже до плеч.
Слышался многоголосый плач, и над крышами и галереями града разносилось: «Господи! Господи Боже, спаси нас!».
Мы с Тазу беседовали всю ночь — поначалу держали совет с матерью и другими мудрецами, потом же отослали их, чтобы вместе оглянуться в грядущее. Той ночью мы узрели гибель и рождение мира, увидали всеобщую перемену.
Пророчество гласило, что Бог бел и одноглаз. Ныне мы узрели исполнение его. Пророчество гласило, что мир гибнет. А с миром должна была сгинуть и краткая наша божественность. Вот что предстояло нам ныне: убить мир. Мир должен сгинуть, чтобы жил Бог. Дом рушится, чтобы устоять. Те, кто был Богом, станут приветствовать Бога.
Тазу произнес слова привета, а я сбежала по винтовой лестнице внутри привратных стен, и отодвинула могучие засовы — стражникам пришлось помочь мне — и распахнула створки. «Входи!», крикнула я Богу, и пала на колени, коснувшись большими пальцами лба.
Они вошли — неторопливо, торжественно. Все ворочали огромными немигающими глазами туда-сюда. Вместо век у этих глаз были серебряные ободки, блиставшие на солнце. В темной зенице ока Господня я узрела свое отражение.
Грубой была снежно белая кожа их, морщинистой, и пестрые татуировки испещряли ее. Уродство господне поразило меня.
Стража покинула стены. Тазу тоже спустился и встал со мною рядом. Бог поднял шкатулку, и оттуда донеслись странные звуки, словно там сидела шумная зверушка.
Тогда Тазу заговорил снова, объяснив, что приход Бога был предсказан, и мы, кто был Богом, приветствуем Бога.
Но Бог не сошел с места, а шкатулка все шумела. Мне показалось, что так же бормотала Руавей, прежде чем научилась разговаривать. Неужели и язык Господень сменился? Или этот Бог — зверь, как верит народ Руавей? Мне белокожие казались более схожими с пустынными ящерами, что жили в зверинце при нашем доме, чем с людьми.
Один из Бога поднял толстую длань, и указал на наш дом, видневшийся в конце тракта. Крыша его возвышалась над другими домами, и медные водостоки и золотые украшения сверкали на ярком зимнем солнце.
— Гряди, Господь, — воскликнула я, — вступи в дом свой!
И мы отвели их в дом.
Когда мы вошли в длинный приемный зал, где потолок низок, а окон нет, один из Бога снял свою голову, и внутри нее оказалась другая, совсем как наша — два глаза, и нос, и рот, и уши. Его примеру последовали остальные.
Увидав, что их головы — как маски, я поняла, что и белая кожа их — точно башмак, который они носят не на ноге, а на всем теле. Внутри же своих башмаков они были подобны нам, только кожа на лицах была цвета глиняного горшка и казалась совсем тонкой, да волосы были блестящие и прямые.
— Принесите еды и питья, — приказала я детям божиим, дрожащим за дверями, и те ринулись, чтобы притащить на подносах лепешки из зе, и сушеные плоды, и зимнее пиво.
Бог воссел за пиршественным столом, и некоторые из него сделали вид, что отведали наших яств. Один, следуя моему примеру, поначалу коснулся лепешкой лба, а затем откусил, и прожевал, и проглотил, и заговорил с другими — врр-грр, вар-вар.
Он же первым снял свой башмак-для-тела. Внутри башмака тело его было закутано в многосложные одеяния, но это я могла понять, потому что даже на теле его кожа была бледной и страшно тонкой, нежной, точно веки младенца.