— Что ты наделал? Что ты сделал с Вирджинией? Капитан тихо засмеялся. Тогда Блюм резко повернулся к капитану, словно намереваясь разорвать его на клочки, посмотрел ему в глаза и повторил:
— Что ты наделал? Что ты сделал с Вирджинией? Капитан тут же перестал смеяться и превратился в капитана космического корабля, который обращается к своему чернорабочему:
— Я дал ей инструкции, велел сесть в стручок и выполнять задание. У вас есть возражения, мистер?
Честное слово, взор Блюма буравил нас, мы физически ощущали его давление. Рот его медленно, очень медленно раскрылся, и из угла его потекла тоненькая струйка. Он тряс кулаками. Его ноздри раздулись… и он закричал.
Я могу сравнить его крик разве что со слепящей вспышкой света. Мы отпрянули от экрана, заслоняя лица ладонями. А потом мы увидели Блюма. Он почему-то присел и внезапно рванулся с места, очень, надо сказать, целеустремленно, в мгновение ока оказался возле двери выходного отсека, стукнул в нее кулаками, повернулся к ней спиной и опять завопил:
— Посылайте меня, слышите? Посылайте меня с Вирджинией, слышите, кэп?
Донато осторожно приблизился к нему и с улыбочкой произнес величайшую в мире глупость:
— Ну успокойся, обезьяна, давай жить дружно. Блюм снова заорал как резаный, и Донато счел за благо отступить, причем отступал он так быстро, что врезался в меня, и мне пришлось поддержать его, чтобы не допустить падения. Высвободившись из моих рук, Донато пролепетал:
— Господин капитан, он меня не слушает, понимаете?
— Ступайте к себе, Блюм, — грудным голосом пророкотал капитан.
— Верните ее или пошлите меня с ней вместе, — надрывался Блюм. — Вы меня слышите?
— Блюм… ступайте… к себе.
Блюм вытянул вперед руки со скрюченными пальцами и пошел на капитана, жуя пустым ртом; в его взгляде сквозило безумие. Капитан слегка нагнулся, расставил руки и медленно двинулся навстречу. Мы расступились.
— Вы меня слышите? — очень тихо проговорил Блюм и прыгнул.
Капитан отступил в сторону и ударил Блюма, в голову, как мне показалось, но Ингленд впоследствии сказал мне, что удар пришелся в шею, немного сбоку. Ноги обезьяны в тот момент как раз оторвались от пода, и он тяжело рухнул лицом вниз, даже не выбросив вперед руки, чтобы смягчить падение. Так он и лежал, не двигаясь.
Сначала мы все смотрели на него и лишь через некоторое время обменялись взглядами.
— Отнесите его, — распорядился капитан, и я сильно удивился, так как голос его раздался не оттуда, откуда он должен был бы раздаваться: не от распростертого на полу тела Блюма, а со стороны экрана; для капитана проблема Блюма уже была решена, и он вернулся к своим прямым обязанностям.
У всех нас внезапно заныла шея, чуть сбоку. Мы не знали, что нам предпринять.
— Эй, я же сказал, уберите его. Вы, Палмер. Вы самый крепкий.
Мне захотелось орать и брызгать слюной, но вместо этого я заговорил медленно и с достоинством:
— Послушайте, я не обязан…
Все тот же грудной голос оборвал меня. И этот грудной голос на сей раз поразил меня во много раз сильнее — из-за того, что обращался он теперь ко мне одному, не принимая в расчет остальных.
Я услышал:
— Нет, послушайте вы. Вы обязаны. Если я что-то сказал, вы обязаны немедленно выполнять, и не только вы, Палмер. Это и к остальным относится, поняли, шуты гороховые? Представление окончено, наша миссия исполнена, и отныне я ваш повелитель. Вы же прежде всего должны думать о том, чего хочу от вас я. Постоянно. Я ясно излагаю?
Я попытался громко возразить:
— Ноя…
В это мгновение капитан отвернулся от экрана — почти так же резко, как Блюм, как будто разрывая воздух, и я пошел на попятную. Я поднял обезьяну за плечи и отволок в каюту. Каюта у него была в общем такая же, как у нас, только вещей поменьше. Впрочем, я понятия не имею, что у него там было в одинаковых квадратных тюках, наваленных в углу. Я швырнул его на кровать и закрыл дверь, так как здесь больше не к чему было прислониться. В общем, я прислонился и попытался отдышаться.
Что-то заскрипело у обезьяны в глотке. Я глянул на него. Голова его упала набок, как раз на подушку. Глаза его были открыты.
— Прекрати, мартышка. — Он продолжал скрипеть. — Эй, прекрати, понял, мистер?
Это «мистер» прозвучало совсем не так, как у шкипера. Я был смущен.
Вдруг я заметил, что обезьяна не моргает — попросту ничего не видит своими широко раскрытыми глазами. Мне жутко действовал на нервы этот скрипящий звук, который, как я понял, был просто дыханием, поэтому я передвинул подушку и устроил его голову прямо. Звук тотчас же прекратился. Блюм закрыл глаза.
Я все еще не мог отдышаться; может быть, оттого что видел кровь на лице обезьяны.
Заговорив, он не открыл глаз. Говорил он страшно быстро и тихо. Казалось, я стою слишком далеко от него, а потом вдруг стал разбирать слова.
— … а она не могла, она не в силах была прекратить сопротивляться и поверить. Как будто она погибла бы, если бы во что-нибудь поверила. А она хотела. Больше всего на свете хотела. Но ей словно кто-то сказал: если хоть чему-нибудь поверишь — умрешь. — Внезапно его глаза открылись, он увидел меня и опять зажмурился. — Палмер. Это же вы, Палмер, вы сами видели, как она плакала тогда. Все это время, все эти долгие недели ее серые глаза ничего не выражали, они скрывали то, что у нее внутри, а я все время молил ее: Вирджиния, ну же, Вирджиния, мне неважно, что ты обо мне думаешь, я не прошу тебя полюбить меня, Вирджиния. Только поверь мне: ты можешь быть любима, ты достойна любви, и я тебя люблю. Это правда, Вирджиния, я люблю тебя, ты только для начала поверь, потому что это правда истинная, а потом ты и во все остальное сможешь поверить… Сначала во что-нибудь маленькое, а я тебе помогу, я всегда буду говорить тебе правду. Я говорил: ты не люби меня, Вирджиния, ты не думай об этом вовсе. Я и не знаю, что буду делать, если ты вдруг меня полюбишь. Ты доверяй только мне, об этом я тебя прошу, спрашивай меня, где тут правда, и я тебе буду говорить. Вот только верь, что я тебя люблю. Я невеликая птица, Вирджиния, и с меня можно начать верить. Ну поверь в мою любовь, Вирджиния, пожалуйста. А она… — Он замолчал и долго лежал, уставившись в потолок. Я подумал, что он потерял сознание, но наконец он моргнул и опять заговорил:
— … она заплакала, как-то вдруг, сразу разрыдалась и говорит: «Обезьяна ты, обезьяна, ты меня на части рвешь, разве ты сам не видишь? Я хочу тебе верить. Больше всего на свете хочу. Но я же не могу, не умею, не знаю, как это делается, мне, наверное, нельзя, я не так устроив». Вот так она сказала. И опять заплакала, и еще она говорила: «Но я же хочу поверить тебе, обезьяна. Ты даже не знаешь, как сильно я хочу тебе поверить. Только… все на свете не есть то, чем кажется, что о нем думают, и никто на самом деле не желает того, о чем говорит. Я никому не верю и тебе не могу поверить. Предположим, я поверю тебе, а потом наступит день, когда все выяснится, и нам можно будет увидеть все по-настоящему, и вдруг тогда окажется, что все не так, как ты говорил, а может, и сам ты — не ты, обезьянка. Что тогда? Я боюсь, — так она говорила, я боюсь тебе верить, потому что мне так хочется. Если я никому и ничему не верю, а когда-нибудь все выяснится, и я тогда все пойму сразу и ничего не потеряю». И она опять плакала, вот тогда как раз вы вошли, Палмер, а через секунду у нее снова были те же серые пустые глаза. Так она мне и не поверила.