Может быть, потому что это их место. Может быть, потому, что они мои родители. Если бы я вырос с ними, то однажды разорвал бы эту зависимость. Со скандалами, криками, пубертатными демонстрациями и так далее. Кто знает, как сложились бы наши отношения? Сумел бы я пройти это болезненное отделение без потерь? Смогли бы они его принять, или бы мы разругались навсегда? В любом случае, они погибли раньше, и проклятие подчинения с меня не снято.
Каждый новый цикл я пытаюсь пробить эту стену, но тщетно. Для них я всегда был объектом применения воспитательных техник, а не тем, кто может иметь собственное мнение. Полуфабрикатом, сырьём, из которого можно по специальной методике создать человека. Главное — соблюсти верную последовательность действий: школа, курсы английского, музыка и рисование… Впрочем, за секцию бокса спасибо, пригодилось.
Интересно, что бы было, если бы у них получилось? Вот так, шаг за шагом, как написано в педагогических книгах? Ребёнок вырос, все ритуалы завершены. Что дальше? Сработал бы некий триггер? «Всем спасибо, все свободны…» Стал бы я для них полноценным человеком, имеющим равную субъектность? Или это бесконечно отодвигалось бы, как линия горизонта? Мне кажется, что в пределе ребёнок должен был стать ими, обеспечив таким образом некое странное бессмертие. А поскольку ребёнок никогда не станет своим родителем, то и его право на субъектность никогда не будет признано. «Ты взрослый? Это неправда, ведь взрослый — это я. Ты — не я, значит — ты не взрослый. Приходи, когда станешь мной».
Моё присутствие здесь неуместно. Если бы они хотели меня видеть, то я бы тут был изначально. Как минибар с их любимыми винами, как кухонный лифт с их любимыми блюдами, как кабинет с их любимыми книгами и драгоценной работой. Как наш покойный чёрный кот, которого однажды забили на лестнице какие-то уроды. Может быть, он перешёл им дорогу, а они были суеверны. Но, скорее всего, они были просто уроды.
Кота родители считали частью своей жизни. Меня, видимо, нет».
***
— Васи родитери иссредовари пространства Пенроуза и сдерари верикое открытие. Там они не довери работу до конца. Но заверсири её здесь.
— И в чём суть? Попроще, для их тупенького сына?
— Все пространства Пенроуза антропогенны. Созданы болью и страданием. Отрицанием насторько сирьным, сто реальность сдаварась перед ними. Это могут торько рюди. И торько такой ценой.
— И какую цену заплатили мои родители?
— Они умерри.
Почему меня это не удивляет?
***
«…Этот цикл уничтожает меня. Я всё меньше помню, я устал пытаться, я растворяюсь и пропадаю. Пора признать — я не нужен родителям. Им нужна только их работа. Они закончат её, и на этом закончится всё. Так чего я жду?
Вчера я открыл дверь и просто вышел. Они даже не заметили этого и сразу же забыли, что я тут был. Оказывается, у меня всегда была дверь. Её не надо было искать, про неё надо было просто вспомнить. Точнее, прийти в состояние достаточного отчаяния, чтобы вспомнить, что выход есть.
Что за дверью?
Мой старый добрый личный ад. От родителей можно уйти только туда. Но в нём я буду собой.
Я оставлю рукопись и уйду. Не хочу помнить то, что было здесь. Это, в конце концов, унизительно.
Лучше вообще ничего не помнить…»
***
— Кэп, эй, Кэп? Ты о чём так глубоко задумался?
— О том, что и жизнь говно, и смерти нет.
— Какой-то парадокс, да? А, чёрт с ним. Вы мне скажите — эта дверь всегда тут была?
— Нет, Натаса, она появирась, когда мы законсири.
— Уже всё, Сека? Нам пора уходить?
— Да, Натаса.
— А как же Кэп? Он с нами?
— Нет, Натаса. Эта дверь и есть он. Он и вход, и он выход. Торько он мог привести нас сюда.
— Я не брошу Кэпа. Это свинство.
— Ты не мозес его бросить, Натаса. Тебя тут нет. Меня тут нет. Тут вообсе нисего нет, кроме Кэп-сама.
— Я не понимаю, — Натаха свела редкие бесцветные брови на круглом лице. Воплощённое упрямство. — Но я ему дохрена чем обязана.
— Не мне, — вздохнул я, — тому пацану в детдоме. А он просто пытался доказать что-то мёртвым родителям, которым и при жизни-то было наплевать. Я правильно понял, что всё было ради этой книжки?
— Это осень вазная книска, Кэп-сама, — Сэкиль прижала к себе работу родителей. — Она не долзна быра пропасть вот так.
— Кэп, если тебе это важно, — сказала Натаха, — я вспомнила только сейчас. Я не разыгрывала тебя в тёмную, честно. Просто кто-то должен был сломать это чёртово место, а ломать я умею.
— Кэп-сама! Я это всё придумара, прости меня. Мне присрось. Но здесь я тозе не помнира, кто я и засем. Сто-то внутри меня помниро, но не я. Ты хоросий серовек, Кэп-сама, ты мне нрависся. Не сердись на меня, позаруста.
— Я так не могу. Вы сами себя слышите? Это какой-то бред. Вот он Кэп, я его вижу, я его трогаю, — Натаха крепко двинула меня в плечо. — Я с ним трахалась, в конце концов. Я с первых месячных, может, мечтала его трахнуть. Я была с ним в аду, Сека, тебе не понять. Мне было восемь, ему десять, вокруг был ад, я шла через него восемь лет. Шла через ад, глядя на Кэпа, чтобы не видеть остального. Плевать, что он даже не знал обо мне. Сука, мне надо выпить, а то разревусь. Я с восьми лет не ревела.
Натаха всхлипнула, отвернулась и зазвенела стеклом в минибаре.
— Кто хочет водки, ребзя?
— Наривай! — решительно сказала Сэкиль.
Бутылку водки всосали и не заметили, потом та же судьба постигла коньяк. Мы несём какую-то чушь, много смеёмся, алкоголь почему-то не берёт. Даже легковесная Сэкиль пьёт как не в себя и только хохочет.
— Нет, Кэп, это не любовь, конечно, ты прав! — горячо говорит пьяная Натаха. — В детстве я в тебя, конечно, была влюблённая, факт. Но где то детство? Ни хера бы у нас не вышло. Мы с тобой на всю любилку отбитые.