После того, как меня расстреляли, — объяснил Блюмкин, явно наслаждаясь замешательством собеседника, — Меня в двадцать девятом к стенке поставили, а их — в конце тридцатых.
— Чтоб я так жил, как вы умерли, — пробормотал Криницкий. Неожиданно до него дошло, и он с ужасом посмотрел на Блюмкина. — Вы сказали, в двадцать девятом? Это выходит, что вы, значит, двадцать лет в лагерях обретаетесь?
Чадович невесело засмеялся.
— С перерывами на обед, — серьезно объяснил Блюмкин и в свою очередь спросил: — А где наша смугляночка? В конце концов, пора выработать общее решение, что делать дальше.
— Он со старшим остался, — сказал Криницкий. — Я так и не понял — то ли он этому долгоносику картинки показывает, то ли долгоносик ему,
Подумал и объявил:
— Я вас не понимаю, мужики. Случилось уникальное событие — к нам пожаловали гости из других миров. И что же? Мы ведем какие-то странные разговоры, прикидываем, пытаемся ловчить… Да о случившемся на весь мир орать надо, это ведь надо такому случиться! Попы перекусают друг друга от бешенства, сразу ясно, что зря они умных людей на кострах палили. Да сюда академиков надо вызывать, транспарантами приветственными все горы увешать! А мы чем занимаемся? Сидим и такую хреновину несем, что уши от .нее в трубочку сворачиваются. Вы что, мужики?
Блюмкин переглянулся с Чадовичем.
— Вот он, наш советский романтик, — хмыкнул Чадович. — Транспаранты ему, духовые оркестры на улицу, «Интернационал» во вселенском масштабе. Благодари Бога, что никто об этой самой базе не знает, давно бы уже отбомбились по всем правилам.
— Ну, положим, бомбами этакую цитадель не возьмешь, — возразил Блюмкин. — Тут такие пласты гранита, что тут никакой аммонал не поможет. Десантом возможно, только не верю я, что эти зеленые долгоносики при такой мощи и без оружия. А насчет того, что о базе никто не знает, это ты, Юрик, погорячился. Мы для того по горам и корячились, чтобы ее найти. А теперь, наверное, все, кому о ней положено знать, знают уже и готовятся.
— Да с чего их бомбить-то? — недоуменно возразил Криницкий. — Они же зла никому не делали. Ну, держатся пока в тайне, понятное дело, присмотреться сначала надо, потом уж на сцену выступать.
— Не театр, — отрезал Чадович. — Когда таиться начинают, это всегда подозрения вызывает. Хорошим людям таиться незачем, а если прячутся под землей, значит, нехорошие замыслы вынашивают. Надо на всякий случай меры принимать. Предупредить надо, в покое их теперь никто не оставит.
Блюмкин посидел, носком тяжелого зэковского ботинка из толстой свиной кожи задумчиво ковыряя песчаный камень.
— Все верно, — ни к кому не обращаясь, сказал он. — У нас ведь всегда ко всем проявлениям жизни с классовых позиций подходят. Плевать, что ты брат по разуму, на каких классовых позициях стоишь, к какой социальной группе относишься?
— Тебе виднее, — съязвил Чадович. — Ты у нас бывший чекист, авангард, так сказать, партии. Из-за этих классовых позиций сколько народу перебили, теперь вот еще межпланетную войну затеете.
Упрек был не слишком справедливым, все же в одном лагере они теперь сидели. Но Блюмкин не обиделся, не полез в бутылку, видимо, было в его жизни что-то заставляющее проглотить молча обидные слова.
Не дождавшись возражений, он повернулся к Криницкому.
— Ты понимаешь, нет сейчас места для оптимизма. Никто с ними взасос целоваться не станет. Американцам они тоже будут подозрительны, такая война только что прошла, русские их тоже по тем же причинам опасаться станут, о немцах с японцами и говорить не приходится. Тем более что в техническом отношении они нас превосходят. Люди между собой сговориться не могут, чего уж тогда говорить об обитателях других планет. Не поймем мы друг друга, страх не позволит.
— Но мы же их поняли, — возразил Криницкий. — Мы же нашли общий язык. Ты на Халупняка посмотри, полное взаимопонимание у мужика с долгоносиком. Сидят друг против друга и грезят наяву, картинками обмениваются.
— Так мы кто? — возразил Чадович. — Отверженные мы. Изгои. За нами общество не стоит, потому на нас и груз ответственности не давит. А решают все те, что себя судьбоносителями кличут, что историю пытаются определить. Они не поверят. И другим поверить не дадут. Наш усатый товарищам по партии не верит, а ты хочешь, чтобы он зеленокожим пришельцам объятия распахнул. Если он эти объятия и распахнет, то только для того, чтобы удавить этих пришельцев понадежнее. Зачем ему лишние проблемы, лишняя головная боль?
Он почесался, брезгливо оглядел грязную куртку и мечтательно сказал:
— Постираться бы.
— А ведь прав ты, Юрик, — неожиданно громко сказал Блюмкин. — Ой как прав. Скоро нам такую стирку устроят! Этот мужик, что у палатки остался, он ведь до конца будет своему служебному долгу верен. Так уж устроен. Значит, гости пожалуют. И не с пряниками, как мне кажется.
— Надо предупредить, — тревожно сказал Чадович.
— Вот, — усмехнулся Блюмкин. — Вот ты и стал нашаткий путь предательства интересов рабочего класса. Шаткость твоя духовная проявилась. Вот за эту шаткость тебя в лагерь хранители диктатуры пролетариата и упекли. Почуяли они ее. Видишь, ты уже с инопланетным агрессором сотрудничать готов. А это предательство будет похлеще, чем если бы ты, скажем, с правой оппозицией спутался.
— Да какие они агрессоры! — возмутился Чадович.
— А это ты следователям в МГБ объяснять будешь. Что-то возразить на это было трудно.
Конечно, такие знаменитости, как Раппопорт, Изольда Дойчер или Хват, с бывшим геологом не работали. Не по чину. А вот ученик Родоса с ним занимался. Лев Борисович Райхерт. Как Хват с Дойчер допрашивали, Чадович не знал, так, слышал по разговорам заключенных. Ему и Райхерта хватило, тем более что все эти штучки вроде многочасовых допросов со сменой следователя, зловещие угрозы, даже нанесение ударов бамбуковой лыжной палкой по пяткам подследственного Райхерт освоил прекрасно, не говоря уже о менее экзотических мерах принуждения говорить правду и ничего, кроме угодной следователю правды. У такого и в сотрудничестве с нечистой силой признаешься. Скажешь, что разведывал угольные месторождения интересах Ада. Надо сказать, этот самый Райхерт свою фамилию оправдывал.
Блюмкин с интересом оглядел помрачневшего Чaдoвича и встал с камня, на котором сидел.
— Но что-то мы предпринять должны, — сказал он. — Мы теперь в беглецах значимся, и мнится мне, живыми нас брать никто не будет. А если и возьмут, то на этот раз мы недолго на белом свете заживемся. Игра будет сыграна по правилам, и, к сожалению, эти правила устанавливаем не мы.