- Нет. Скорее социолог. Лидер. Он первый заговорил о том, что история - не наука. О том, что заключения, сделанные, к примеру, на основании изучения средних веков, сколь бы тщательно они ни проводились, не могут оказаться полезными в наше время.
- Насколько я помню, загар на коже вызывается именно ультрафиолетовым облучением?
Инспектор внимательно посмотрел на меня:
- Да.
- И ваша обсерватория занимается озоновым слоем?
- Частная задача, - поправил меня инспектор. - Всего лишь частная задача.
- Так при чем тут история? И что делает социолог, лидер, как вы его назвали, среди физиков?
Он улыбнулся:
- Серьезный вопрос. Такой серьезный, что на него вам ответит сам лидер.
- Норман Бестлер?
- Да. Остальной мир знает его под этим именем.
- О каком мире вы говорите? - Оказывается, я еще не потерял способность удивляться...
- Из которого вы прибыли.
"Маньяк, - подумал я. - Человек с дурным воображением. Они все тут такие. Обитель помешанных".
- А Хорхе Репид и его напарники - они социологи? Или физики? Они из какого мира?
Инспектор не смутился:
- Они патриоты! Миры, Маркес, - он, оказывается, знал мое имя, - миры, Маркес, не могут не иметь промежуточных звеньев. Разве не так? Эти парни выполняли ответственную работу. Такую ответственную, что вы невольно стали их сообщником! Конечно, - улыбнулся он, пытаясь смягчить свои слова, - у вас есть возможность утешения, ибо случается такое стечение обстоятельств, когда самый сильный человек не может ничего сделать. Но это не утешение, правда?
Он поставил меня на место. Но зато я уловил, наконец, связь между угоном самолета и обсерваторией "Сумерки", между выжженной сельвой и дырой в атмосфере, между попыткой убить меня и словами о моем невольном сообщничестве...
И ночью я думал об этом.
Несколько раз стены обсерватории вздрагивали, как при легком землетрясении. Я встал и поднял портьеру.
Сквозь завесу листвы и ветвей прорвались тревожные вспышки, будто рядом стартовала ракета.
Где в эту ночь наступила засуха?..
Гость
Казалось, обо мне забыли, и несколько томительных дней я провел наедине с портретами. Узнав имена изображенных на них людей, я несколько успокоился. Но к свастике я привыкнуть не мог.
"Зачем, - думал я, - мне разрешили в день моего появления связаться с шефом? Только ли потому, что я не мог выдать своего местоположения, а значит, и местоположения станции? Или чтобы шеф, услышав меня, не начал поиски? Почему меня решили убрать на другой день и отдали в распоряжение любителя цапель эгрет?
И кто стрелял над озером, потерянным в сельве? В меня стреляли, случайно попав в водителя, или именно водитель являлся мишенью?.. А чего хотел от меня Отто Верфель во время странной беседы на острове? Если он желал моего побега, то почему не подал хоть какого-то вполне однозначного сигнала?.. И что это, наконец, за обсерватория?.. "Сумерки"... Это походит на код... Сумерки... Время нарушения некоего природного равновесия, когда человек перевозбужден, когда им овладевает беспричинная тревога..." Подняв портьеру, не выспавшийся, усталый, я смотрел в окно. И вдруг увидел людей.
Они шли по бетонной дорожке, под аркой лиан, и я невольно позавидовал их спокойствию. Первым шел инспектор. Очень официальный, очень прямой. В штатском костюме, который не выглядел на нем чужим, но и не казался естественным. Рядом, мерно печатая шаг, шел один из тех, кто спорил в клубе о войнах и о том, что невозможность предотвращения их самой природой заложена в наши мозги. Третьим был Норман Бестлер. Я ясно различил на его длинном лице выражение крайнего удовлетворения. Что он предложил на этот раз? Какую идею?
Я вдруг вспомнил, как был раздосадован, даже взъярен Бестлер, когда на одной из лекций в ночном дискуссионном клубе в Сан-Пауло студенты стащили его с трибуны. В тот вечер Бестлер чуть ли не впервые заговорил перед широкой публикой о нейрофизиологической гипотезе, которая, по его словам, сама собой вытекала из теории эмоций, предложенной в свое время Папецом и Мак-Линном и подтвержденной, якобы, многими годами тщательной экспериментальной проверки. Он говорил о структурных и функциональных отличиях между филогенетически старыми и новыми участками человеческого мозга, которые, если не находятся в состоянии постоянного острого конфликта, то, во всяком случае, влачат жалкое и тягостное сосуществование.
- Человек, - говорил Бестлер, - находится в трудном положении. Природа наделила его тремя мозгами, которые, несмотря на полнейшее несходство строения, должны совместно функционировать. Древнейший из этих мозгов по сути своей - мозг пресмыкающихся, второй унаследован от млекопитающих, а третий - полностью относится к достижениям высших млекопитающих. Именно он сделал человека человеком... Выражаясь фигурально, когда психиатр предлагает пациенту лечь на кушетку, он тем самым укладывает рядом человека, лошадь и крокодила. Замените пациента всем человечеством, а больничную койку ареной истории, и вы получите драматическую, но, по существу, верную картину... Именно мозг пресмыкающихся и мозг простейших млекопитающих, образующие так называемую вегетативную нервную систему, можно назвать для простоты старым мозгом, в противовес неокортексу - чисто человеческому мыслительному аппарату, куда входят участки, ведающие речью, а также абстрактным и символическим мышлением.
Неокортекс появился у человекообразных в результате эволюции полмиллиона лет назад и развился с быстротой взрыва, беспрецедентной в истории эволюции. Скоропалительность эта привела к тому, что новые участки мозга не сжились как следует со старыми, и накладка оказалась весьма чревата последствиями: истоки неблагоразумия и эгоизма - вот что прячется в наших мозгах! В каждом! И нам никуда не деться от бомбы, которую мы носим в себе.
От изъяна, допущенного природой при моделировании нашего организма...
Именно после этих слов студенты, недовольные тем, что Бестлер приравнял их мозг к мозгу лошади и крокодила, вместе взятых, стащили его с трибуны.
- Зачем вы дразните людей? - спросил я Бестлера на прессконференции, состоявшейся в тот же вечер.
Но Бестлер мне не ответил. Только легкая насмешливая улыбка чуть приподняла уголки его красивых губ.
Сейчас Бестлер шел впереди группы, но главным в ней был все же не он, и я постараюсь описать поразившего меня человека.
Плотный, невысокий, он тяжело ставил ноги на бетон и высоко задирал круглую тяжелую голову с крючковатым носом и залысинами на лбу. Губы были плотно сжаты, я видел это даже на расстоянии. И, рассмотрев гостя обсерватории (а это, несомненно, был гость, судя по выражению его лица), я ощутил чувство зависимости и страха, потому что мне показалось, что я узнал Мартина Бормана.